Этот путь диалектического преодоления старой формы новым содержанием был намечен, — правда, не так отчетливо — еще покойным Федором Калининым, который в статье «По поводу литературной формы» писал такие строки: «Понятый и прочувствованный смысл содержания вынудит, в силу своей внутренней логики, искать такую комбинацию форм, которая с наибольшей силой и яркостью его выражает. Правда, этот путь сознательных и упорных поисков формы через содержание (курсив автора) труден, но он единственно верный для выявления своего лица» («Памяти Ф. И. Калинина», изд. Петр. Пролеткульта, 1920 г., стр. 104–105). Поэтому напрасно Арватов хихикает над декларацией пролетарских писателей Москвы, опубликованной в марте 1921 года и утверждавшей: «Наш лозунг — изучение и преодоление всех предшествующих нам художественных школ для новых достижений и для создания искусства, отвечающего идеалам коммунистического общества» («Кузница», N 7, стр. 2).
XIV. Что ближе?
Возникает вопрос, имеются ли в старой литературе формы, которые могут служить для пролетарских писателей отправным пунктом чаще других. С двух сторон раздаются не столь обоснованные, сколь претенциозные советы: одни (в том числе тов. Луначарский) советуют «учиться» у старых писателей времен исторического подъема их классов, другие устами тов. Арватова рекомендуют «до конца вытравить фетишистический культ художественного прошлого и опереться на передовой опыт современности». Можно ли согласиться с какой-либо из этих точек зрения?
Доля правды (только доля, ибо вообще неправильна мысль о механическом использовании какой бы то ни было старой формы) есть в первом утверждении. В самом деле, что подразумевает Арватов под «передовым опытом современности»? Футуризм и ему подобные «новые слова» литературы. Но ведь футуризм является заключительным аккордом того искусства, которое, по выражению Плеханова, «характеризует собою упадок целой системы общественных отношений и потому очень удачно называется декадентским» («Искусство», стр. 175). Здоровое целостное мировосприятие рабочего класса не может быть уложено на Прокрустово ложе литературных форм потерявшей почву под ногами интеллигенции, ушедшей от социальной борьбы в «блистайность над глиором» и выделывающей диковинные сальто-мортале на потеху ревущей аудитории Политехнического музея.
У того же Плеханова имеется блестящая характеристика эволюции буржуазного искусства. Эта характеристика несколько длинна, но она настолько поучительна, что я не могу отказать себе в удовольствии привести ее: «Когда буржуазия только еще добивалась своего освобождения от ига светской и духовной аристократии, т. е., когда она сама была революционным классом, тогда она вела за собой всю трудящуюся массу, составлявшую вместе с нею одно „третье“ сословие. И тогда передовые идеологи буржуазии были также и передовыми идеологами „всей нации за исключением привилегированных“. Другими словами, тогда были сравнительно очень широки пределы того общения между людьми, средством которого служили произведения художников, стоявших на буржуазной точке зрения. Но когда интересы буржуазии перестали быть интересами всей трудящейся массы, а особенно, когда они пришли во враждебное столкновение с интересами пролетариата, — тогда очень сузились пределы этого общения. Если Рескин говорил, что скряга не может петь о потерянных им деньгах, то теперь наступило такое время, когда настроение буржуазии стало приближаться к настроению скряги, оплакивающего свои сокровища.
Разница лишь та, что этот скряга оплакивает такую потерю, которая уже совершилась, а буржуазия теряет спокойствие духа от той потери, которая угрожает ей в будущем. „Притесняя других, — сказал я словами Экклезиаста, — мудрый делается глупым“. Такое же вредное действие должно оказывать на мудрого (даже на мудрого!) опасение того, что он лишится возможности притеснять других. Идеологи господствующего класса утрачивают свою внутреннюю ценность по мере того, как он созревает для погибели. Искусство, создаваемое его переживаниями, падает» («Искусство», стр. 160–161).