Выбрать главу

Оленька пришла к нему сама. Почти под утро накануне дня отъезда она постучала в его дверь, и Витька, точно зная, что это не может быть кто-то иной, стремительно сорвался с постели и распахнул перед ней двери так быстро, что та даже отпрянула.

— Впустишь меня? — кокетливо опустив ресницы, спросила девочка.

— Входи, — быстро ответил он и запер за ней дверь на щеколду.

Какое счастье, что у его соседа по комнате в Париже был дядюшка, который забрал к себе племянника на неделю, и Витька остался в номере один.

— Садись, — он указал на стул, но Оленька грациозно присела на краешек кровати.

— Здесь удобней, — произнесла она и закинула ножку на ножку, обнажив птичье тоненькое колено и такое же тоненькое, но крепкое и жилистое бедро. Витька отвел взгляд в сторону. Он о чем-то говорил с ней, жестикулировал, натужно смеялся и шутил. Оленька тоже смеялась, и тоже каким-то нервным искусственным смешком. Потом она легла на его подушку, хранившую еще не отлетевшую в высь тайну сна, и Витька поглядел на гостью с испугом.

Вдруг Витька понял, что он уже с десяток минут несет какую-то чепуху, а Оленька глядит на него, не отрываясь, тяжелым дурным взглядом. Сердце у Витьки зазвенело, загрохало, в голове помутилось, и он, охнув, опустился на стул.

Как же произошла эта метаморфоза? Из невинной, живой и непосредственной куколки, какой Витька представлял себе эту девочку, она неожиданно превратилась в кокетливую грязную малолетнюю шлюшку. Все в ней, все — и взгляд, и поворот головы, и хищный оскал лисьей улыбки — вызывало в нем теперь чувство гадливости и омерзения.

Оленька расстегнула трикотажную длинную блузку, которую уже в то время носили западные буржуины вместо платьев. Под блузкой, как и следовало ожидать, не было и намека на нижнее белье.

Витька потерял самообладание. Он почувствовал, как все его тело наливается бессмысленной похотью. Такой же, какой оно наливалось изредка в сладких ночных видениях, после которых он обнаруживал на плавках мокрые следы непроизвольных поллюций.

Оленька опускала ворот блузки по тонкому телу, постепенно обнажая вначале тонкие ключицы, затем остренькие сосочки почти незаметных грудок, затем выпирающие ребрышки, ложбинку на животе в районе солнечного сплетения. Потом, когда блузка опала на постельное белье, наподобие декоративной драпировки прикрыв лишь самую, по мнению Витьки, сокровенную часть тела, она выгнула спинку, и ее бархатная кожа осветилась сиянием молодого месяца.

Оленька неожиданно нежно и многозначительно посмотрела на него.

«Уходи, мразь!» — вопил один голос в Витьке. «Останься, будь моей!» — умолял другой. Витька растерялся от такого раздвоения души и, страдая, почти не дыша, поддался второму. Он подсел к ней, повалил ее на кровать, но вспомнил, как скрипели пружины в тот день, когда он стал невольным свидетелем ее отношений с тренером, и, скинув на пол одеяло, взял Оленьку на руки и поставил в ту же омерзительную позу. Другой позы Витька просто не знал. Рубашка осталась лежать на кровати, и почему-то именно на нее все время обладания девочкой смотрел Витька.

Оленька начала постанывать, но Витьку это напугало. Ему показалось, что точно так же, как стоял под дверью он, стоит сейчас тренер Оленьки. Витька одной рукой зажал ей рот, другую положил на спину Оли, прогибая ее в пояснице. Словно гуттаперчевая, Оля выгибалась позвоночником и пружинно возвращалась в прежнее положение.

Во сне это было намного прекрасней. Во сне это казалось волшебной сказкой, во сне это несло нескончаемый праздник, во сне… Наяву же Витька от волнения долго не мог достичь желаемого результата. Перед его глазами стоял волосатый мужик, двумя здоровенными лапами держащий перед собой эту маленькую попку и внедряющий мощными толчками вовнутрь нечто огромное. Неужели насладиться счастьем любви можно только таким мерзким способом? Неужели и он со стороны выглядит так же ужасно?

Оторвавшись взглядом от лежащей на кровати блузки, Витька взглянул на свое отражение в полировке гардероба, и его захлестнула жаркая волна. Комната закачалась и поплыла. Там, в глубине Оленькиного тела, он стал огромным и жарким. Он разбух, превратился в один сладострастный орган. Он погиб, пропал безвозвратно. Он почувствовал себя тем волосатым мужиком, мощными толчками пронзающим податливое девчоночье тело.

— Уходи! — приказал Витька.

Оленька вопрошающе посмотрела на него.

— Тебе… не понравилось?

— Уходи, — не ответил он на ее вопрос и свирепо оглядел девочку с ног до головы. Его знобило, сладкая истома все еще не отпускала низ живота, но тот, кто сидел в нем и, до этого, подчинившись страстной власти другого, терпеливо ждал завершения животного действа, вдруг взбеленился.

«Приласкай ее, болван», — молил один голос. «Гони вон, гони!» — приказывал другой. Витька закрыл глаза, затряс головой, зажал уши руками и заорал:

— Уходи!

— Хорошо, хорошо, сейчас уйду, — залепетала Оленька. Ее жалкий вид немного отрезвил взбешенного Витьку. Он помягчел взглядом, подошел к ней и у самой двери взял за локоток, повернув к себе лицом.

— Я любил тебя, девочка моя, — прошептал он. Подбородок его задрожал. Оленька снова превратилась в маленькую невинную малышку, и он, с непонятным для едва двенадцатилетнего пацана ожесточением вдруг подумал о способе прекращения собственной жизни.

— Я… не смогу жить без тебя, — еще тише прошептал он, и Оленька уткнула свою пшеничную головку ему в грудь.

— Может, ты не бросишь меня? Может, не бросишь? Ты сильный, ты очень сильный! Мне страшно, Вить.

— Но почему все так, Олюшка? — Витька губами прикоснулся к нежному пушку на теплой щечке.

— У меня нет родителей, я — интернатская, понимаешь? Он, — Оля неопределенно кивнула куда-то за дверь, и Витька понял, о ком идет речь, — он взял меня в секцию, он возит меня по миру, он одевает меня, кормит… Он заменил мне всех, а заплатить я могу только телом, понимаешь?

— Но ты же спортсменка! Это государство поит тебя и кормит. Ты завоевываешь медали и… славу для своей родины… Ты и вправду думаешь, что обязана платить ему… телом? — Витька почувствовал, как кровь отхлынула от его щек.

— Да, — кивнула Оленька. — Да, думаю. И еще я думаю, что… Ты теперь мой! Мой, навсегда! — глаза ее торжествующе вспыхнули. — Я знаю, у тебя еще не было никого. Кроме меня. И теперь ты — мой.

Поведи себя Оля тогда хоть чуточку мудрее, и, вероятно, Витька действительно всю жизнь посвятил бы ей, заблуждаясь в своей наивной вере, что произошедшее между ними и есть самое святое в человеческом бытии. А то, что он наблюдал злополучным вечером в Олином номере, — всего лишь страшное недоразумение. Но тут он понял, что Оля, может быть, бессознательно, но уверенно и хладнокровно пытается использовать его чувства, приготовляя для себя надежные и обеспеченные тылы, для предстоящего отступления после неминуемого сражения на безжалостном жизненном поприще.

Оля ушла из его жизни навсегда. С того самого момента она улетучилась из души, оставив лишь горькое, саднящее воспоминание, а спустя год он узнал, что она сорвалась со снаряда и умерла в госпитале Бурденко, не приходя в себя после продолжительной и беспросветной комы.

Витька хранил в альбоме фотографию, где они стояли вдвоем у подножия Эйфелевой башни. Иногда он доставал ее, смотрел в большие, широко распахнутые глаза Оленьки Рябовой и думал, как скучно и бесцельно живется ему на этом свете. Он памятью возвращался туда, где она снимала с себя длинную блузку, где она смотрела на него зазывным взглядом, постепенно обнажая свое детское, гибкое, сильное и уже опытное опытом взрослой женщины тело, которое по дикой прихоти судьбы вдруг стало принадлежать ему.

Он преднамеренно останавливал поток памяти именно на этом и невинно вопрошал: а что потом? И тут же додумывал примерно следующее:

«А потом я закрывал ей рот поцелуем, а потом я ласкал ее плечи, а потом я врастал в нее, растворялся в ней так непостижимо и неповторимо. Как никто никогда ни в кого не врастал и ни в ком не растворялся, хотя, вероятно, точно так же происходило со всеми людьми, начиная с Адама и Евы».