Хотя, конечно, если дал человеку себя убить, то уже, вроде, и не чужие.
Что ли он начал понимать Зверя? Шайзе, да что там понимать? Это Зверь никогда ничего понять не мог, и сейчас не может, а людям-то с ним всё должно быть ясно.
В кабине было кресло, была небольшая, с грейпфрут размером, сфера, парившая на уровне колена, и — всё. Фюзеляж изнутри оказался прозрачным. Приборы? Какие ещё приборы? Зверь устроился на броне удобно, как на диване, и Блудница взмыла в воздух. Дитрих краем сознания уловил… что-то… как-то… да, мать его! он знал, на какой они высоте, под каким углом к горизонту, с какой скоростью двигаются. Просто — знал.
— И ведь даже к управлению не подключался, — хмыкнул Зверь из-за спины. — Тебя бы, господин полковник, к нам. Или ты здесь что-нибудь полезное делаешь?
Что ж, некоторые вещи не меняются. Загнать иголку под ноготь в самый неожиданный момент — это Зверь, как он есть.
…— Всё здесь, в сферах, — произнес Зверь, не открывая взгляда от стоящей на крыше Мурены, — возьмешь их в руки, болид на тебя настроится, и ты получишь полный доступ ко всем системам. Можно управлять вручную, можно, — он постучал себя пальцем по лбу, — переключиться на бесконтактное взаимодействие. Ты его установил сразу, как в машину сел. Завтра я о ней уже не вспомню, а усыплять не хочу… я ее, наверное, и не смогу усыпить.
Отвернулся и пошел к вертолету.
Разговор окончен. Полковник фон Нарбэ позаботился о Мурене, значит, позаботится и о Блуднице, для Зверя это очевидно. Спрашивать мнение полковника? Зачем? Зверь сам полковник.
А Мурену он усыпил? Все эти годы она спала? Поэтому вела себя как обычная машина?
Позволяла летать на себе, потому что вообще не знала, что на ней кто-то летает. Ничего не знала. Ничего не чувствовала. Иначе, наверное, взорвалась бы при первой же попытке запустить двигатели. Она-то знала, кто убил Зверя и чуть не убил её.
Или машинам свойственна рациональность, на которую Зверь претендует, но о которой не имеет ни малейшего представления. Он уверен, что завтра умрет. Уверен, что Дитрих не сможет его вернуть.
Или уверен, что не захочет?
Со Зверем всё ясно, да? Ну, вообще-то, да. Даже сейчас.
Особенно сейчас. Он несложный. Зло и не должно быть сложным, оно, в отличие от добра, всегда простое до примитивности.
Оставаться в Блуднице Дитрих не стал. Чужая машина…
Нет, он не чувствовал с ее стороны ничего… никакого сопротивления, даже никакого недовольства. Но она машина. Как можно почувствовать настроение машины, если ты — нормальный? Если ты нормальный, то даже говорить о настроении машины нельзя. Правда для этого и машина должна быть нормальной.
Черти б взяли Зверя! Он простой до примитивности, так почему с ним всегда всё так сложно?!
И, однако, что бы он там ни думал, но пока он жив и в своем уме, Блудница останется чужой для любого другого пилота. Задача Дитриха сделать так, чтоб Зверь остался живым и в своем уме…
…это точно про Зверя? Про маньяка с глубокой амнезией, которого ты убил своими руками?
Хорошо, ладно, задача сделать так, чтоб он остался таким, как сейчас.
Ну, может… не таким потерянным.
Дитрих стоял рядом с Блудницей и смотрел на Зверя, стоящего рядом с Муреной. Ждал… чего? Чего-то. Какого-то видимого проявления. Опять же — чего именно? Мурена спит, значит, сейчас она ничем не отличается от других машин. А Зверь не станет будить ее. Жестоко было бы разбудить ее, чтобы оставить завтра одну.
— Я могу, — Зверь обернулся к нему, — ей так будет лучше. И тебе тоже.
— Очень вряд ли. Я чуть не убил вас обоих.
— Говоришь о ней, как о живой. Взял к себе в дом. Да, к тому же, когда ты лучше узнаешь Блудницу, ты поймешь разницу между проснувшейся и спящей машиной, а сможешь ли сам разбудить Мурену, я не знаю. Хотя, конечно, со временем она и сама проснется… — Зверь задумчиво покусал губу, разглядывая Дитриха с каким-то новым интересом. Уже не таким напряженным, как там, внизу, когда только спустился с неба и пытался сориентироваться в своих и чужих воспоминаниях. — Я не помню ни Мурену, ни тебя, зато все, что было потом… — короткий, злой смешок, — все, что было потом, я помню. Хочешь поделюсь, полковник фон Нарбэ?
Воздух вспыхнул. И Дитрих, прежде, чем охватило его ревущее пламя, успел увидеть вертикальные щели зрачков в холодных, равнодушных глазах.
Он корчился в огне, горел не сгорая, кричал, но не слышал своего крика, зато слышал ровный и бешеный голос Зверя:
— Об этом тебя тоже предупредили? Вся информация, вся до последнего гребаного бита?! Об этом ты знал?! Кае тэшер ты суешься в пекло?! Больно тебе?! Небо плавится? Мит тийсашкирх, турхе! Больно не так. Хочешь настоящей боли попробовать?
Умереть, умереть, прямо сейчас, Господи…
— Куда ты лезешь?! — он слышал голос, но не понимал ни слова, уже не мог кричать — легкие и глотку выжгло наживо, — душу спасать? Мою?! В небо меня вернуть? Так ты в нем сейчас, в моем гребаном небе. Как летается, пилот? Паленым не пахнет? Что ж с вами сделать надо, чтоб вы перестали дохнуть, сволочи?!..
…Ветер. Теплый ветер касается лица. Горло саднит, но ни следа нет страшного пламени, что хохотало только что, пожирая живьем, обугливая плоть вместе с костями.
И Зверь стоит возле своей Мурены. Смотрит спокойно. Без малейшего интереса:
— Понравилось? — в голосе лишь равнодушие и скука, — это цветочки, господин полковник. Завтра будет куда хуже. Не отягощай мою душу ещё и своей смертью, я задолбался вас хоронить.
— Тебе не всё равно? — прохрипел Гот, поднимаясь с пола. Черт, как же болит горло! — Ты сдохнешь завтра и всё забудешь.
— До завтра-то не забуду, — все так же скучно напомнил Зверь. — Мне свой комфорт дорог, а чужой никуда не уперся.
Дитрих подошел к нему ближе. Смерил взглядом.
Заморыш ведь, прости господи, а гонору — на десяток таких.
И ударил. От души. В челюсть. Сломать — не сломать, но чтоб неделю, гад, жевать не мог.
Лязгнув зубами, Зверь пролетел вдоль Мурены, грохнулся на камни. Приподнялся на локтях, глядя на Дитриха с неподдельным и неописуемым изумлением.
— Давно мечтал, — сообщил полковник, потирая саднящие костяшки.
— Верю, — невнятно пробормотал Зверь. Перекосился — видимо, потрогал языком зубы, проверял, целы ли. Приподнял уважительно брови: — а я неуязвимый, между прочим. Мог бы проявить уважение.
Последних фраз Дитрих не понял. Поразмыслил. Не над фразами — над тем, пинать или не пинать, для, так сказать, закрепления педагогического эффекта. Решил, что стоило бы, но Зверь поднял руки, отчего снова свалился на спину:
— Не надо. Я понял. Все понял. Господин полковник, только не ногами… ботинки же армированные…
Дитрих плюнул и направился к входу в башню. Ничего не меняется. Пять лет, десять, пятьдесят… Зверь не становится умнее. И Дитрих фон Нарбэ по прозвищу Гот держится на том же достойном уровне. Шайзе, но до чего же все-таки больно. Неужели завтра и впрямь будет так же?
Или больнее?
Да и черт с ним. Чего не сделаешь для хорошего душегубца?
А пнуть, пожалуй, все-таки, стоило.
…Все оставшееся время — всё, сколько его осталось до ритуала — Дитрих думал над тем, что услышал. Начать думать, правда, удалось не сразу: понимание того, что завтра ему придется пойти за Зверем в огонь, выключало разум и подтачивало волю. Но постепенно, именно из-за того, что боль не получалось забыть, с ней стало проще смириться. Какая-никакая, а определенность. Любая определенность лучше любой неизвестности. Ему хотелось умереть там, на крыше, пока он горел в адском пламени, хотелось умереть, потому что со смертью боль закончилась бы. Так это и работает: ты хочешь умереть так сильно, что умираешь от того, что хочешь этого. Однако пламя не убивает душу. Если б убивало, Зверя бы здесь не было. Дитрих отправил его в огонь, убил и обрек на муки, и что? Душа целехонька, даже характер остался таким же гадким, то есть, не только душа, но и личность прошли через Преисподнюю без изменений.