Тем не менее, я не хочу предвосхищать свой собственный рассказ, и поскольку тень Генриха пока не скрыла пейзаж моей жизни, — а спустя несколько лет он начал распускаться весенним цветением своей собственной, ему одному присущей независимости, — мне лучше вернуться и начать — как они говорят — с самого начала.
II
Моим первым стремлением была плоть. Однажды утром я, вероятно, попытался откусить крупный кусок материнской груди, когда она кормила меня, и она бросила это дело, сильно ругаясь; после этого меня стали кормить из бутылочки. Психиатр здесь в тюрьме — страшный blagueur[18] который забрызгивает меня слюной, пахнущей чесноком, предлагая обсудить свои гротескные теории в отношении источников того, что он оскорбительно называет моей «манией» — сказал мне, что я одержим плотью, поскольку так неосмотрительно был оторван от соска своей матери, я-де каким-то образом пытаюсь заново открыть «первичный источник вскармливания» и соединиться с ним; это абсолютная и полная бессмыслица, и я думаю, что если кто и одержим — так это Dottore[19] Баллетти, бредящий грудями и сосками. Его лицо иногда принимает очень необычное выражение, когда он говорит об этой своей idée fixe[20]. В следующий раз, когда он нанесет мне визит, мне стоит исхитриться и увидеть, возникает ли у него еще и эрекция. Dottore Баллетти не понимает самой сути и путает причину со следствием; так как моя попытка откусить материнскую грудь была причиной, по которой меня отлучили от нее, это, очевидно, служило предпосылкой отлучения от материального соска, и свидетельствует о том, что стремление к плоти a priori присуще моей природе.
— E una furia, quest' amore per la carne[21] — сказал он.
— Как и у всех почтенных психиатров, dottore, — ответил я, — ваш великий талант заключается в том, что вы указываете на очевидное. То, что не очевидно, вы игнорируете, и когда нет ничего очевидного, на что можно было бы указать, вы придумываете это.
— Si[22], это моя работа.
«Мясо» (в итальянском языке слово carne означает одновременно мясо и плоть) — весьма специфическое понятие, чтобы должным образом описать предмет моей страсти; это плоть, которая овладела мной, хотя единственная ее разновидность, которую я пробовал в ранние годы, некогда ходила на четырех лапах или имела крылья. Мясо является плотью, и наоборот, даже слово «плоть» фиксирует настоящий вкус, концентрированный экстракт страсти, которая властвует надо мной, и я бесконечно потворствую ей. Плоть — это моя любовь; мясо — это то, чем она становится после того, как я расточаю над ним свое творческое кулинарное искусство. Однако, как вы увидите по ходу моего повествования, я использую слова «плоть» и «мясо» как взаимозаменяемые; исключительно ради удобства и разнообразия.
Это недоработанный материал моего творческого гения. Я выбрал его (или, скорее, он выбрал меня), как художник выбирает, работать ли ему с акварелью или с маслом, как композитор может выбрать специализацию на опере; это утонченная и таинственная вещь, это тесное единение человека и стихии, и большинство может сказать, что это не случается посредством чистого внутреннего размышления — скорее, здесь присутствует процесс, который можно назвать Высшей Волей (я позаимствовал эту фразу у Шопенгауэра), вовлеченной с самого начала. И кто знает, где было это начало? Почему Палестина восторгалась человеческим голосом? Почему Микеланджело был влюблен в прохладную гладкость мрамора? Почему Альберт Эйнштейн отказал себе в страстном интеллектуальном романе с физической структурой вселенной? Это вопросы, на которые нет ответа, и, следовательно, они бессмысленны. Мой affaire du coeur[23] с плотью классифицируется в пределах того же измерения: это служит высокой метафизике загадочной dharma, некой неумолимой цели судьбы — как я уже сказал, выработкам Высокой Воли — которая свивает текстуры нашего бытия воедино на одинокой фабрике. Вопреки бормотанию Баллетти о грудях и сосках.
Мой отец: безобидный идиотКак вы скоро узнаете, мне было не так уж много лет, когда я обнаружил — весьма драматичным способом — что не хочу быть никем, кроме как шеф-поваром, настоящим мастером кулинарных искусств; действительно, их волшебство и тайна, их ревниво охраняемые секреты, великолепие их техники и инструментов интриговали и очаровывали меня даже еще до того, как я стал достаточно высоким, чтобы дотянуться до ручки двери в кладовку. Будучи ребенком — действительно не знаю почему — я обычно проводил часы, слоняясь по кухне: отмеряя, взвешивая, принюхиваясь, пробуя, сочиняя; мой отец, — самое безобидное, что можно сказать о нём — это то, что он безобидный идиот, — тратил много энергии, пытаясь убедить и склонить меня к тому, что он считал более подходящими увлечениями, вроде заводных поездов или футбола. Я помню единственный случай, когда он исполнил акт благородного насилия надо мной — за некий незначительный домашний проступок, природа которого ускользнула из моей памяти. Он бил меня по голым ягодицам битой для крикета; эту биту он купил на мой одиннадцатый день рождения в тщетной надежде, что она может пробудить во мне интерес к игре. Он заставил меня снять штаны и трусы, и лечь поперек подлокотника его любимого кресла, мое лицо уткнулось в пухлое пружинистое сидение. Я все еще вспоминаю запах теплой, потертой кожи, обогащенный пикантным острым запахом пота с его задницы, впитывающегося годами.