Выбрать главу

Да, он вспомнил меня, и я обрадовался.

— Как ты живешь? — задал я глупый вопрос, хотя мог бы и догадаться по шапке с мелочью и плакатику на шее.

— Хорошо, — все так же тихо ответил он и снова воровато оглянулся, словно бы искал за собой слежку. — Тут сержант ругается. Не положено просить, — пояснил он. Потом улыбнулся и идиотски захихикал. — Пенсию мне дали. Теперь стало легче, — уже довольно бодро заверил он меня.

— Живешь где?

— Неподалеку. С мамой. — И снова идиотски хихикнул.

— Я слышал, ты был ранен?

Он в третий раз оглянулся и почти шепотом сказал:

— Да, вот тут, выше правого виска, вошла пуля. — Он приподнял прядь волос, и я увидел вдавленный пулей шрам на коже на правой стороне посередине залысины. — Пулю сейчас трогать нельзя, но потом будут оперировать.

— А где твоя жена? Она была с тобой в Бейруте?

— Она ушла от меня. Говорит, я стал не такой. Совсем не такой.

«Господи, кому ты нужен, кроме родной матери!»

Следующей фразой он просто сразил меня наповал:

— Сейчас все хорошо, у меня пенсия шестьдесят пять рублей.

«Шестьдесят пять рублей! Столько стоит твоя преданность Родине! Столько стоит твоя дырка в голове, которую ты получил, думая о Родине и вербуя для этой цели ливанского летчика! Шестьдесят пять рублей!» У меня кольнуло сердце от жалости к этому несчастному полуидиоту, который даже не понимает, что за свою преданность делу Коммунистической партии выброшен на свалку.

Мы еще поговорили минут пятнадцать. Он все идиотски хихикал и оглядывался по сторонам, опасаясь зверя — сержанта милиции, понижал голос до шепота, когда отвечал на мои вопросы. А я глядел на табличку: «Братья и сестры…», и слезы стояли в моих глазах. Я выхватил из кармана пачку двадцатипятирублевых купюр и, не считая, сунул ему во внутренний карман пиджака. Он даже не понял моего жеста и все твердил, что у него теперь порядок.

— С мамой стало легче жить: у нее пенсия, у меня шестьдесят пять рублей.

Сейчас была наша четвертая встреча: первая — на уроках у Мыловара, вторая — в Бейруте, когда его вынесли из подъезда на носилках, тяжело подстреленного пулей агента из Сюртэ, третья — у церкви.

И вот теперь он снова стоял передо мной. Но это не был опустившийся полуидиот. На нем красовался отлично скроенный костюм темно-синего цвета в полоску. Я вряд ли ошибся, подумав, что костюм из Голландии фирмы «Голден». Да и туфли не фабрики «Скороход», скорее всего это была «Саламандра» — как раз в это время в московских магазинах «Саламандра» прочно заняла место на полках. Итальянский галстук, синий в полоску. И стригли его, видно, в дорогом салоне на улице Горького. В руке он держал кейс с шифрозамком. Я засомневался — вдруг это не Рогов. Слишком хорошо я помнил, несмотря на прошедшие годы, того Рогова, которого встретил на смотровой площадке с плакатом на шее.

Я обошел его и остановился у стены, где висело несколько картин какого-то художника — очередная экспозиция. Мне не было видно места, куда вошла пуля, его прикрывали зачесанные направо волосы. Он разглядывал картину и, очевидно, почувствовал мой взгляд, потому что повернулся, мельком взглянул в мою сторону и перешел к другой картине. Это был все-таки он, несмотря на ту метаморфозу, которая с ним произошла.

Он внимательно смотрел на то место, где был автограф художника, даже слишком внимательно, отчего приблизился к картине вплотную, словно приглашая и меня сделать то же. Я посмотрел на автограф той картины, которую он только что рассматривал, и смог разобрать лишь несколько букв: «Ив. Ро.» — дальше художник сделал немыслимый росчерк. Неожиданно меня осенила безумная мысль: «Ив. Ро.» — это же Иван Рогов! Я снова вгляделся в строгий профиль мужчины и убедился, что не ошибся.

— Ваня! — тихо окликнул я его.

Он повернул голову. Да, это был Иван Рогов. Но в его глазах не читались тревога и любопытство. Они смеялись. Казалось, он ждал, что я его окликну, потому что сразу слегка улыбнулся.

— Неужели это ты? — изумленно спросил я его, не в силах сдержать радостной улыбки.

— Конечно! Удивлен? — Он, довольный, ухмыльнулся.

Не то слово! Я был сражен: на меня смотрели умные, внимательные глаза. Они искрились от сдерживаемого веселья. Черт возьми! А где тот хихикающий идиот, который оглядывался тревожно, будто искал за собой слежку сержанта? Что же с ним произошло?

— Ваня, это какое-то чудо! — воскликнул я. — Тебя оперировали?.

— Я сам себя оперировал, — усиливая мое любопытство, ответил он загадкой.

— Конечно, я понимаю, мы приучены не задавать вопросов. Но мне трудно справиться с изумлением, которое ты вызвал своим видом. Что же произошло?

— Все очень просто. Как ты думаешь: нужны свидетели той секретной операции, которая провалилась, и того поганого времени?

Я промолчал. Мне все стало ясно: эти годы он косил под идиота, тем более в это легко поверить после такого ранения в голову. Он опасался за свою жизнь: чтобы спрятать концы в воду, участник этой сверхсекретной операции должен был исчезнуть и унести с собой всю тайну. Может быть, так оно и было бы, а может, и нет — слишком серьезная проблема. И какие существуют инструкции — кто знает, только ГРУ. Да, опасения Ивана, наверное, не лишены оснований. Какой спрос с идиота, он и свою фамилию не всегда мог вспомнить. И все же я не поверил в ту опасность, которую видел он.

— У тебя хватило сил и мужества играть роль идиота все эти годы? — восхитился я недюжинной волей, которую он проявил, чтобы выжить.

— Хочешь жить — замри! Но я не все время был идиотом. Когда лежал на госпитальной койке, понял одно — надо все «забыть», все «забыть», а потом, спустя годы, постепенно вспоминать, кто я и что я. Перед тобой никогда не хотелось играть идиота, но и показать, что я нормальный, было все же рискованно. Вдруг ты… А тебе я очень благодарен за те деньги — мы так в это время нуждались. То, что я собирал с добрых людей, мне не принадлежало, это Богово. Я в неоплатном долгу перед Всевышним, что остался жив, что остался человеком. Все, что подавали мне добрые люди, отдавал в церковь и нищим. Это были не мои деньги! — повторил он с дрожью в голосе. — Кстати, как тебя сейчас звать-величать? Тогда у нас были чужие имена.

— Анатолий Головин. Корреспондент агентства печати «Новости», аккредитованный в дипломатический корпус силами КГБ.

— А я начал писать картины, — с плохо скрытой гордостью сообщил он. — Говорят, в них много ненормальной фантазии. Может быть, поэтому они и оригинальны. Когда пишу их, отключаюсь от земного, ухожу в иной мир, доступный лишь моему сознанию. И там нет места нашей горькой реальности.

— Так это, выходит, твои картины? — удивился я, хотя уже был уверен по его автографам.

— Да, это моя вторая выставка. Первую раздавили бульдозерами на Профсоюзной улице. Может, слышал? Антиреализм! Безыдейщина!

— Слышал. Писали, что один из художников псих ненормальный. Это про тебя?

— Конечно, — усмехнулся Иван. — Меня тогда привозили в КГБ, и я им показал, что такое идиот! Отстали.

Были со мной предельно вежливы, обходительны — нельзя же измываться над больным! Жаль, три мои картины там пропали. Но я написал новые, четырнадцать полотен, — указал он на одну из картин. — Смотри, «Закат человеческой жизни».

Мне было непонятно в ярких красках, где же тут закат. Иван пояснил:

— Смотри эту гамму — это жизнь в ее многообразии. А вот сюда идут тусклые цвета, все, что мы еще видим, но оно уже не для нас — идет закат. — Он весь преобразился, блеск в глазах, лицо одухотворенное и мягкая, доверительная улыбка.

Удивительно, но я вдруг увидел его картину совершенно в другом свете. Представил себе нашу возню в жизни: всплески и разочарования, пики яркие и тусклые в цветовой гамме. И я разглядел и дома, и человеческие лица в радости и ужасе. Что-то подобное я видел у Босха. Но он был ненормальный. А Иван со своим всплеском творческой фантазии? Но в его картине был смысл: в той извилистой дороге, которая вела в тусклое никуда. Нет, все-таки он был талантливый художник. Может быть, это пуля в голову пробудила в нем дремавшую фантазию? Ведь такое было, например, с болгаркой Вангой, которая после урагана, ударившись головой о землю, стала ясновидящей.