Урок светского поведения у нас закончился в спальне: я как настоящий джентльмен расстелил постель, раздел ее… совсем, чтобы ей не было душно, и лег рядом. Да, я воспользовался беспомощным состоянием Киры Николаевны, но я не насиловал ее. Изголодавшись по мужской ласке, она охотно и страстно отдалась мне. После того как мы успокоенные и умиротворенные лежали на ее широкой постели, она тесно прижалась ко мне и тихо прошептала:
— Господи, какое счастье! Ты моя радость! Ты мое чудо! — Все по-русски, все без фальши — и уснула.
Проснулся я поздно, Киры в постели не было. После бурной любовной ночи я чувствовал себя усталым и разбитым, наверно, как курица, только что снесшая диетическое яйцо.
Из ванной доносился шорох сильных струй воды из американского душа. Минут через тридцать она появилась в голубом шелковом халате с идеальной прической и в полной косметической готовности. Я не мог отвести от нее восхищенного взора. Глаза ее блестели, влажные губы призывно приоткрылись. Она удивительно преобразилась, словно расцвела, хотя я прекрасно знал, что ее время цветения уже кончилось где-то лет пятнадцать назад.
Три дня и три ночи я прожил у Киры как во сне. Мы сочетали обучение правилам хорошего тона и особенностям бытовой жизни американцев с любовью. Что нравилось мне в ней в отличие от требовательной Августины? Она не была навязчива, наверно, сказывался опыт подобного общения. Я сам чувствовал, когда ей хотелось нашей близости, будто ее флюиды и биотоки передавались и проникали в мой организм, заражая и возбуждая меня, рождая неукротимую страсть.
В последний день нашего любовного угара Кира страстно поцеловала меня, прижалась ко мне вздрагивающим от возбуждения телом и сказала:
— Толя, тебе надо уходить. Через три часа прилетает из Югославии мой муж. Я должна успокоиться до полного равнодушия. — Наступила пауза.
На этом наша страстная, скоротечная, как чахотка, любовь, словно в флоберовском романе «Мадам Бовари», закончилась. Она отличалась только тем, что я не стрелял в Киру и мы не лили ручьи горьких слез, жалея друг друга. Прощание было коротким и банальным: мы поцеловались недолгим поцелуем, как бы подводя черту под нашей любовью, которая вдруг вспыхнула, как яркая звезда, и вскоре погасла. И мы погрузились во тьму повседневного существования — она на верхнем этаже, а я в полуподвале, — насыщенного обязанностями и обязательствами, правилами и условностями — всем тем, из чего сотканы моя и ее жизни до самой смерти. Прощаясь, мы были правдивы, когда заверяли друг друга, что сохраним в памяти эти незабвенные дни.
…Я уехал в Кишинев. Накануне отъезда в КГБ состоялась еще одна важная встреча в ПГУ (Первое главное управление) — Управлении внешней разведки.
Со мной беседовал пожилой чекист. Кто он — я не знал, в ПГУ было не принято афишировать свои фамилии и звания. Может быть, и правильно: «Береженого Бог бережет!» Вдруг я провалюсь там, за кордоном, или чего хуже — сбегу к врагам. При такой конспирации не смогу назвать того, кто меня инструктировал.
Он был почти полностью лысым, с длинными руками, насупленными бровями и глубоко посаженными глазами. В его словах проскальзывал едва заметный акцент, из чего я заключил, что он, видно, долго жил где-то за кордоном. По-английски говорил так хорошо и правильно, что его нельзя было принять за настоящего англичанина — известно, что англичане не берегут свой язык и порой говорят с ошибками, употребляют «китчен язык» — кухонный язык. Он пользовался больше французскими заимствованиями в английском языке, и я подумал, не жил ли он где-то на восточном побережье Великобритании.
Лысый преподал мне науку тайнописи, использования контейнеров для письменного сообщения, поведал о широком диапазоне маскировочных средств, о видах всевозможных ядов для личного пользования, способах их хранения при себе, чтобы можно было быстро и без помех бросить в рот ампулу-горошину и раздавить ее зубами.
— Через секунду никакая контрразведка не сможет ничего от вас добиться, — заключил он в порядке напутствия. — И еще мой вам совет, личный: никогда ни в кого не стреляйте — в этом гарантия, что не попадете на электрический стул.
…Татьяну я застал дома, она обрадовалась моему приезду.
— От тебя пахнет французскими духами, — отметила она, втягивая ноздрями воздух. Потом она склонилась к моей шее и подтвердила еще раз, что я излучаю аромат дорогих французских духов. Это была новость: откуда мне знать, что духи Киры такие стойкие и живучие.
— В купе ехала одна дама, всех пропитала своей парфюмерией, — разрешил я сомнения Татьяны, а сам подумал, что ухитрился-таки привезти домой эту прозрачную улику.
— Ты какой-то другой приехал, — констатировала уверенно Татьяна, и я подивился женской сверхъестественной интуиции.
— Была учеба, кое-чему меня научили в поведении, — ответил я настолько искренне, что даже сам поверил в то, что сказал жене. — Вот галстук себе купил, а то мой засалился, — показал ей скромный, но довольно дорогой галстук из запасов Григория Андреевича, подаренный мне Кирой. — Есть какие-нибудь новости? — спросил я, чтобы что-то сказать.
— Какие у меня новости? Шутов приходил два раза, цветы приносил. Кажется, я ему нравлюсь, — без особых эмоций заключила она.
— А почему ты не можешь нравиться? У тебя римская красота, такие, как ты, служили моделями при ваянии в мраморе богинь. — Мои слова доставили Татьяне явное удовольствие, она зарделась и отвернулась. Вот уж действительно говорят, что женщина любит ушами, что навешают на эти уши, то она и принимает за истину.
Иван Дмитриевич обрадовался моему звонку, он очень, видно, хотел услышать, что я там о нем нарассказывал в Москве. У него была уверенность, что я представлял его умным и изобретательным, настоящим воспитателем будущего разведчика. Если бы он только знал, чем я занимался в Москве и какая у меня была воспитательница! Он бы дня на три проглотил язык.
Шеф приехал минут через тридцать, одетый в костюм-тройку, будто ему предстояло бракосочетание. Не носил он его лет пять, не меньше, потому что от него распространялся запах нафталина, который смешивался с запахом «Шипра». В руках он держал букет прекрасных роз — единственное, на что было приятно смотреть. Ну, незваный гость хуже татарина, я все же должен его принимать, но не как старшего, фиг ему! А как равного — после поездки в Москву. Цветы предназначались, разумеется, Татьяне, за что она наградила его ласковым взглядом и искренней благодарностью.
Бутылки водки на троих нам, конечно, не хватило, и Иван Дмитриевич пожелал привезти еще одну. Я возражал, пытался не пустить его за руль «Москвича», но шефу уже было море по колено.
— Кто посмеет остановить КГБ! — воскликнул он заносчиво и укатил.
Вернулся он вскоре с бутылкой водки и помятым крылом у автомобиля. Когда и с этой бутылкой было покончено, мы вышли во двор, и тут я наплел ему столько, что если бы все оказалось правдой, то Иван Дмитриевич должен был бы уже занимать кабинет, по крайней мере, заместителя председателя или получить назначение в центральный аппарат КГБ. Даже не берусь частично воспроизвести всю ту ахинею, которую я нес под пьяную лавочку. Но, видно, достал его аж до сердца и печенки, потому что он расчувствовался, лобызнул меня своими слюнявыми губами и принялся твердить:
— Спасибо, друг! Спасибо, ты настоящий друг! Никогда тебе этого не забуду! И помни, Толя, как бы небо ни нахмурилось над тобой, я буду первым, кто придет тебе на помощь!
Хотелось бы в это поверить, но…
Все эти благодарственные дифирамбы не помешали ему высчитать из моего содержания двести рублей. С ума сойти! Целых двести рублей! Будто две бутылки водки и розы стоят столько. Роджер плюнул на все, получил свои триста рублей — с паршивой овцы хоть шерсти клок! — поставил подпись, и мы распрощались, чтобы вскоре встретиться, когда под ногами у меня загорелась земля…
На следующий день в нашем доме появился Шутов. Татьяне он принес цветы. Она радостно всплеснула руками:
— Господи! Меня завалили розами! — поцеловала гостя в щеку, что меня неприятно удивило, даже возбудило какие-то подозрения. Это означало, что я ревную Татьяну, а если ревную, то… И я решил исподтишка понаблюдать за ними.