Неожиданно у меня над головой, в темноте, как будто бы ангельский голос шепчет:
- Как ты себя чувствуешь?
- Это был не худший способ провести вечер.
В ПОЛУФИНАЛЕ я встречаюсь с Робби Джинепри, расхваливаемым на все лады парнишкой из Джорджии. Телеканал CBS хочет, чтобы наш матч поставили на вечер. Я падаю на колени перед директором турнира: если мне повезет и я выиграю этот матч, мне необходимо завтра же вернуться домой. Будет неправильно, объясняю я ему, если тридцатипятилетнему старику не удастся отдохнуть, в отличие от его двадцатидвухлетнего противника по финалу.
Он идет мне навстречу: наш матч передвигают на более раннее время.
После двух игр из пяти сетов мои шансы победить Джинепри оцениваются как нулевые. Он быстро двигается, прекрасно бьет с обеих рук, играет лучше - и он молод. Я же осознаю, что еще до матча с Джинепри придется пробивать сомкнувшуюся вокруг меня стену усталости. В последних трех сетах матча с Блейком я демонстрировал свой лучший теннис, но они оказались и самыми изматывающими в моей жизни. Я решаю, что с Джинепри буду стимулировать выработку адреналина, представляя, что уступаю сопернику два сета и тем самым пытаясь вызвать в себе такое же бездумное состояние, как во время матча с Блейком.
Это срабатывает. В состоянии искусственного напряжения я выигрываю первый сет. Теперь моя задача - сохранить силы до финала. Я бью размеренно, думаю о своем следующем сопернике, и, разумеется, это дает Джинепри шанс играть лучше. Он побеждает во втором сете.
Я гоню из головы мысли о финале, полностью сосредоточившись на Джинепри. Он вымотан, затратил много энергии в попытках спасти матч. Третий сет за мной.
Но он выигрывает в четвертом.
Я просто обязан начать пятый сет в ярости. Я не в состоянии выиграть каждое очко. Не могу бросаться на каждый мяч, на любой укороченный удар. Я не способен состязаться в скорости с мальчишкой, у которого наверняка еще не до конца сменились молочные зубы. Он хочет, чтобы игра продолжалась ночь напролет, а у меня энергии и физических возможностей осталось ровно на сорок пять минут. Может быть, даже на тридцать пять.
Я выигрываю сет. Это кажется невероятным, но в тридцать пять лет я - в финале Открытого чемпионата США. Даррен, Джил и Штефани вытаскивают меня, обессилевшего, из раздевалки и оказывают помощь. Даррен хватает ракетки и бегом несется с ними к Роману, отвечающему за перетяжку струн. Джил вливает в меня свой волшебный напиток. Штефани ведет меня в машину. Мы едем в Four Seasons смотреть матч, в котором Федерер и Хьюитт будут оспаривать друг у друга право сразиться со старым калекой из Вегаса.
Перед финалом нет ничего более расслабляющего, чем просмотр второго полуфинала. Ты говоришь себе: «Неважно, что я сейчас чувствую, мне все равно легче, чем вот этим двум парням». Разумеется, Федерер выигрывает. Я откидываюсь на кровать и думаю о нем, в уверенности, что где-то там он сейчас тоже размышляет исключительно обо мне. С этого момента и до завтрашнего полудня я должен делать все чуть лучше, чем он, - в том числе спать.
Но я - отец. Раньше перед матчем я спал до половины двенадцатого. Теперь встаю самое позднее в половине восьмого. Штефани уговаривает детей вести себя тихо, но я знаю, что они уже встали и хотят увидеть папу. Более того - папа тоже хочет увидеться с ними.
После завтрака целую их на прощание. Направляясь на стадион вместе с Джилом, я спокоен. Знаю, что у меня нет шансов. Я старик. Кроме того, я сыграл подряд три матча из пяти сетов. Будем смотреть на вещи реально: максимум, на что я могу надеяться, это затянуть матч на три или четыре сета. Если игра пойдет быстро, то физическая форма не будет иметь решающего значения, - тогда мне, возможно, повезет.
Федерер выходит на корт, он похож на актера Гэри Гранта. На секунду мне приходит в голову фантазия, что перед матчем он наденет смокинг и аскотский галстук[53]. Он непробиваемо спокоен, а я суечусь, даже когда подаю при счете 40-15. Он опасен в любой зоне корта, мне негде спрятаться. А когда скрыться невозможно, я не могу играть как следует. Федерер выигрывает первый сет. Я старательно вызываю в себе ярость и делаю все, что могу, пытаясь выбить его из равновесия. Во втором сете отыгрываю подачу, затем еще одну - и выигрываю сет.
«Быть может, у мистера Гранта сегодня все-таки будут проблемы», - думаю я.
В третьем сете вновь отбираю подачу и веду 4-2. Подаю, и холодок бежит по моей спине. Федерер отбивает неудачно. Еще немного - и счет будет 5-2 в мою пользу, и на какой-то миг мы оба осознаем, что, быть может, сегодня здесь произойдет нечто удивительное. Мы смотрим друг другу в глаза и разделяем это мгновение. Затем, при счете 30-0, я подаю мяч ему под удар слева, он разворачивается и попадает по мячу твердой частью ракетки. Мяч издает звук, будто в детстве, когда я нарочно допускал на тренировке ошибку. Но этот кривой, неудачный мяч каким-то чудом переваливается через сетку и падает на моей стороне площадки. Победный мяч. Федерер отбирает мою подачу.
На тай-брейке он демонстрирует совершенно невероятную игру. Похоже, что он включил дополнительную передачу, которой нет ни у одного другого игрока. Он выигрывает 7-1.
В этот момент я, кажется, начинаю разваливаться на части. Мышцы ног будто молят о пощаде. Спина просто-напросто отказывается дальше терпеть все это безобразие. Мои решения становятся примитивными. Я помню, сколь тонки грани на теннисном корте, сколь малое расстояние разделяет величие и посредственность, славу и безвестность, счастье и отчаяние. Мы сыграли трудный матч. Мы шли ноздря в ноздрю. И вот теперь, после тай-брейка, заставившего меня открыть рот от восхищения, я разбит наголову.
Подходя к сетке, я знаю, что проиграл лучшему - тому, кто возвышается, словно Эверест, над спортсменами своего поколения. Заранее жалею молодых, которым придется вступать с ним в единоборство. Сочувствую тому, кому предстоит играть роль Агасси и для которого этот человек будет его Сампрасом. И хотя я не упоминаю в интервью Пита, думаю именно о нем, объясняя журналистам:
- Все очень просто. У большинства людей есть слабости. У Федерера их нет.
29
В 2006 ГОДУ я снимаюсь с Открытого чемпионата Австралии, а затем пропускаю и весь сезон грунтовых кортов. Мне это категорически не нравится, но следует хранить себя для Уимблдона, который, как я по секрету от всех решил для себя, станет для меня последним. Я берегусь для Уимблдона - никогда не думал, что произнесу нечто подобное. Не предполагал, что достойное, уважительное прощание с Уимблдоном окажется столь важным для меня.
Уимблдон - моя Святая земля. Здесь блистала моя жена. Здесь я впервые подумал, что могу победить, а затем доказал это себе и всему миру. Тут я научился кланяться, преклонять колени, делать то, чего мне не хотелось, носить то, что я не хочу надевать, - и при этом оставаться в живых. И неважно, насколько я ненавижу теннис: эта игра - мой дом. В детстве я ненавидел отчий кров, однако, уехав, очень скоро почувствовал жестокую ностальгию. Это воспоминание добавляет мне смирения в последние минуты карьеры.
Я сообщаю Даррену: предстоящий Уимблдон станет для меня последним, а Открытый чемпионат США будет моим прощальным турниром. Когда начинается Уимблдон, мы делаем соответствующее объявление. Я поражен, насколько быстро изменилось отношение соперников ко мне: я для них больше не противник, не угроза. Я ушел в отставку. Меня можно не принимать в расчет. Стена разрушена.
Журналисты спрашивают: почему сейчас? Почему вы выбрали этот момент? Я объясняю, что ничего не выбирал: я просто не могу больше играть. Это финишная линия, которую я искал и которая неумолимо притягивает меня. «Не могу играть» - это вовсе не то же, что «отказываюсь играть». Бессознательно я ждал момента, когда у меня не останется выбора.
Билл Коллинз, авторитетный теннисный комментатор и историк, соавтор биографии Лэйвера, подводит итог моей карьеры, заявив: он поднялся от панка до совершенства. Услышав это, чувствую раздражение: на мой вкус, он пожертвовал точностью ради эффектной формулировки. Я никогда не был панком - и уж сейчас меня никак нельзя назвать совершенством.