Кино — это было несерьезно. То есть, наверно, серьезно для режиссера, для продюсеров, для оператора, но не для актеров, во всяком случае, не для Лолы. Она не чувствовала, что занимается настоящим делом, скорее это походило на возвращение в детство — которого у нее не было, — когда рассказывают друг другу истории и распределяют между собой роли.
В девяти случаях из десяти все так и оставалось в проекте, постепенно остывавшем. Не хватало энтузиазма, и чаще всего замысел оказывался мертворожденным. Когда же она наконец приступала к съемкам, десять дней был праздник, а потом она начинала смертельно скучать. И заводила любовника, чтобы скоротать время. Не обходилось без сцен, но все возвращалось в колею, потому что контракт есть контракт и деньги, вбуханные в эти истории были, разумеется, важнее, чем чувства, вся эта мешанина любовей и измен. Она уезжала на уик-энд в Швейцарию, делала аборт и возвращалась с пересохшим от жара ртом, кровоточа, переснимать очередную сцену.
Тогда она снималась в фильмах Француза. Она его давно разлюбила. Изменяла ему постоянно, где только могла, в том числе и на съемках, с актерами, с ассистентами, с электриками. Она изменяла ему у него под носом, напоказ, прямо под черным зрачком камеры, изменяла на глазах, которые ничего не видели, по крайней мере, так ей казалось, пока он не поместил на афишу фильма тень парочки — ее со случайным любовником — на белом полотнище, за которым они прятались. На тысячах стен красовались тени их сплетенных тел — вытянутые, огромные. Вот так он пригвоздил ее к позорному столбу, а потом сделал все, чтобы она исчезла с экранов.
Строго говоря, актрисой Лола никогда не была. Она просто воплотила эстетический идеал, рожденный в воображении Француза. Он ее создал. Чтобы сыграть, ей достаточно было, стоя лицом к лицу, улавливать его мечты и отражать его эмоции. В «Белле» лицо Лолы Доль светилось отраженным светом, то есть, оно было, как заявил Француз в своих мемуарах, абсолютной пустотой: никогда голова, если в ней что-то происходит, не улавливает света, никогда лицо, если оно что-то собой представляет, не отражает ничего, кроме самого себя.
Пустота — наверно, это и был ее талант. Я кричал ей: не делай ничего, главное, ничего не делай, ни о чем не думай, ни на что не смотри! Вот так, твоя скула в три четверти оборота — все, что нужно! Только в этом и состояла ее работа: собраться в мыльный пузырь, сконцентрироваться в каплю росы.
Снимаясь в «Чтице» она чувствовала себя хрустальной пробкой — и только. Для каждого дубля Француз брал новый текст, чтобы, читая его впервые, она не понимала смысла, чтобы ни на одном слове ничего не дрогнуло в ее лице. Если увидят, что ты понимаешь, станут вслушиваться в то, что ты читаешь, а надо, чтобы смотрели на твое лицо и видели на лице в первую очередь веки. Тогда хоть несколько зрителей да вспомнят — очень смутно — «Святую Анну» Рафаэля, а остальные, не знающие Рафаэля, прикоснутся к чистой красоте, подобно тем, что, открывая Рафаэля, думали, будто видят лишь святую Анну! Ты не понимаешь — ну и что, мне нужно, чтобы зрители открыли на экране Рафаэля, пусть они ощутят абсолютную красоту, а не слушают посредственного писателя, которому самому неловко за свой текст!
Когда я снималась у других режиссеров, они сами не знали, чего хотят, и требовали, чтобы я была чтицей и Беллой одновременно, потому что каждый надеялся стать хоть немного Французом, когда я начала делать все сама — вот это была катастрофа. А я плевать хотела, вздохнула она. Я прожигала жизнь и карьеру заодно.
Однажды — было солнце, лето и шампанское — она заявила, что больше всего на свете любит смеяться. А несколько лет спустя, в период черной хандры, искаженное эхо докатилось до нее из газет: «Лола Доль любит позубоскалить». Она не понимала, что значит это слово. Она видела свои морщины, видела, как веки вспухают слезами и слезы стекают по морщинам. Я зубоскалю, говорила она себе, я больше всего на свете это люблю.
Авроре вспомнились признания Мартины Кароль[35] на закате ее карьеры. Она давала искренние ответы на самые каверзные вопросы, с трогательной готовностью каялась, говоря, что заблуждалась, что была никудышной актрисой, что напрасно слушалась советов и теперь начнет новую жизнь. Фотография — черно-белая — подчеркивала оплывшие черты, слишком яркую косметику и отяжелевшие груди. А печаль в угольно-черных глазах крашеной блондинки говорила о том, до какой степени конченным человеком она себя чувствует. Ей замолчать бы на секунду, и пусть бы камера взяла крупным планом эти глаза, опровергавшие все планы на будущее, — тогда все увидели бы ее такой, какой ей предстояло закончить свои дни в ванной, с пеной, шампанским и барбитуратами. О! И пронзительная тоска во взгляде Мэрилин на краю бассейна. Детское горе, такое безутешное, в темных глазах, лицо на ладони, как белый голубь, уже нездешнее лицо. Моментальный снимок? Нет, момент взлета. Эти фотографии появились уже после ее смерти и открыли все, что она не могла больше таить. У Лолы был такой же взгляд.