Абсолютно темная комната. Одному - револьвер заряженный в руку, повязку - для совершенной надежности - на глаза. Остальные рассыпаются вкруг. И окликают: "Ку-ку". Кукуют. Заряженный стреляет на голос. Попал его счастье.
Выстрел полагался понизу - в ноги, не выше пояса. Но все-таки возможен и смертельный случай: всего не предусмотришь. Для этого и пишутся записки: ежели бы с кем... случилось - "в кармане обнаружена собственной рукой написанная записка: "В смерти прошу..." Предусмотрительность, чтобы зря не заводили судебного следствия: нет ли убийства.
"...Никого не винить".
Ясно: самоубийство. Но на самоубийство имеет право каждый человек: свобода личности. Даже манифестом объявлено. Всем. Тем более офицеру и дворянину.
Игра - безусловно лихая, офицерская. Но сегодня Трубецкому играть не хотелось. Игра была не по настроению - тихому и даже томному. Но и отказываться неудобно. Он нехотя вытянул из кармана френча золотообрезную записную книжку... "В смерти моей прошу ник..."
Безобразов прикрыл ладонью недописанную страничку:
- Стоп. Отставить. Ты сегодня не будешь играть. Не позволю. Я слово дал.
- Слово? Кому?
Безобразов улыбаясь, отвел руку поручика, высвободил книжку, закрыл и засунул на место, в грудной карман:
- Кому? Да ей, конечно! Кому еще!
- Ей?
"Она" была только одна. Но именно о ней и не могло быть сейчас мысли и речи. При чем тут может быть Безобразов?
Гусар, улыбаясь по-прежнему, налил два бокала. И постучал своим о край придвинутого Трубецкому:
- Здоровье Бетти.
Когда мужчины говорят о женщине, смотрят друг другу в глаза, правды их отношений с этой женщиной не скрыть. Глаз выдаст: целовал, нет, ласкал, взял, нет. По глазам Безобразова Трубецкой увидел: совершенно бесспорно. И кровь стукнула бешенством в виски.
- Ты ее... видел... сегодня?
Но Безобразов ответил ласково, очень по-братски:
- Сегодня, да. Удивительная девушка, что?
От взгляда, прямого и откровенного, от дружеского и теплого голоса стало стыдно за ревнивое, злобой взорвавшееся было чувство. Ревновать? К кому? Мещанство! Глупость какая... Ведь если бы замужем была, к мужу б не ревновал... А Безобразов - друг; такой надежный, умный и крепкий... И всегда во всем прав.
Внутри опять просветлело, стало опять - как на набережной днем солнечно, бодро и радостно. И захотелось растроганно и неистово сказать Безобразову о родинке на левой ноге, выше колена, ужасно милой.
Он чокнулся и выпил залпом бокал:
- Хорошо. Я не буду играть. Но и ты не будешь.
- Ау, брат! - засмеялся Безобразов. - Мне высочайше разрешено. Это о вас, поручик, она выразила нежную заботу-с, а обо мне - нет: пропадай, гусар! Я уж поиграю. Еще раз. А потом закаюсь. Сегодня я - в седьмой раз. Говорят, до семи раз можно, после семи опасно. Семь - роковое число: с особым значением. Почему семь - роковое число, Светлов? Ты все знаешь, на то ты и алкоголик.
Светлов не ответил. Он отодвинул с грохотом стул и встал:
- Идти так идти.
- Сыграем в честь Марны! - сказал Гендриков и осмотрелся, ожидая одобрения острому слову. Во всей гвардии общеизвестно: корнет граф Гендриков - глуп.
Трубецкой любовно вгляделся в лицо Безобразова - и вдруг показалось: что-то сейчас особенное в этом, таком знакомом лице! Печать...
Печать на лице. Кто это ему говорил?.. Или он читал где-то?.. У человека - перед смертью, внезапной даже, неожиданной, - всегда на лицо ложится ее печать. Если пристально всмотреться - видно. На лбу, на щеках, под глазами. Смерть. Стало неистово страшно.
- Володя!
Безобразов оглянулся удивленно:
- Eh bien? Чего ты?
Трубецкой сказал через силу:
- Богом заклинаю, не играй!
- Что за трагедь! - расхохотался Безобразов. - Чего это на тебя накатило?
Офицеры собрались уже кучкой у двери.
- Фуражки брать? Куда пойдем, Безобразов?
* * *
Печать.
Предчувствия никогда не обманывают. Против предчувствия нельзя идти: это все равно что самоубийство. С Безобразовым будет несчастье, непоправимое. Если он будет играть. Седьмой раз. Он сам сказал: роковой, последний. Уже по этому одному, наверное, будет. Никогда не надо, нельзя говорить: в последний раз. Игра - судьба. Нельзя предупреждать судьбу, что случая ей такого больше не выпадет. Она обязательно насмеется: "Последний, говоришь? Больше не веришь? Так на ж, получай!"
- Володя!
Но Безобразов уже вышел. Следом за ним, пересмеиваясь, выходили офицеры.
Идти надо было в старый, давно уже упраздненный манеж; там был одно время солдатский театр, чтения устраивали с волшебным фонарем. Низкие окна здания, глубоко - по-манежному - врытого в землю, были поэтому заложены кирпичом и заштукатурены, для темноты. Потом и театр отставили - здание пустовало, заброшенное. Для "кукушки" удобнее место не придумать: свету ни лучика, неоткуда ему взяться, песок - глубокий, как полагается в манежах, шагов, стало быть, не слыхать, и, наконец, есть сцена, на которой не участвующие в игре (а их кроме Трубецкого оказалось четверо) могли расположиться зрителями, без малейшего риска попасть под шальную пулю: в "кукушке" пули поверху не идут.
К манежу пошли не сразу; сначала свернули в обратную сторону, садом, как просто на прогулку. Ночь была темная, звезды тлели хмуро и почему-то ужасно далеко. Трубецкой поймал Безобразова за рукав:
- Володя... Честное слово... Я тебя очень прошу... Не играй... У меня... я прямо, честно скажу: предчувствие.
- Что? - Гусар приостановился и выдернул руку.
- Предчувствие, - совсем задрожавшим голосом сказал Трубецкой. Предчувствия - никогда не обманывают, Володя...
- Ты что - старая баба? - оборвал Безобразов. - Не прикажите ли вам кофейной гущи подать, вы нам о судьбе погадаете... девица Ленорман. Срам! Не лезь ты ко мне с ерундой всякой... под руку.
Он рассердился не на шутку. Но на этот раз Трубецкой никак не мог себя убедить, что Безобразов прав, как всегда. Предчувствие не отходило, оно щемило сердце - с каждым шагом сильнее, властней и неизбывнее.
* * *
Замок, висячий, огромный, ржавый, не сразу поддался ключу. Из приоткрывшихся ворот пахнуло холодом и сыростью. Склеп. Могила.
- Осторожнее, господа! Тут порог. Споткнуться - недобрая примета.
Ноги вязли во влажном и глубоком песке. Лучи карманных электрических фонариков - узкие и бледные - ощупывали густую темноту. Манеж казался огромным.
Из мрака под лучом фонаря выперся на секунду двуглавый малеванный черный орел с пучком молний в раскоряченных лапах... Занавес. Сцена. Нащупали лесенку сбоку, поднялись на помост. Сзади, по стене, стоял, обвисая лохмотьями рваных обоев, павильон. Было пыльно и грязно. Мерзость и пустота. Кто-то, смеясь, потянул веревки: занавес, визжа ржавыми блоками, хлопая крашеным холстом, пополз вверх.
Улетел орел домой,
Солнце скрылось под горой...
Офицер тянул веревки и пел. Орла на занавесе все видели, романс был кстати, но от колыбельного напева еще жутче стало Трубецкому: сон - смерть, смерть - сон. Песня - напутствие Безобразову. Седьмой раз. Склеп. Ясно, ясно, совсем несомненно: еще несколько минут - и Володя ляжет трупом. Потому что он - первым крикнет: "Ку-ку". Трубецкой знал это так же твердо, как и то, что жребий стрелять выпадет кому-то другому.
Другому, конечно: жребий вытянул Греков, муж красавицы Акимовой. В этом тоже судьба: Безобразов из-за жены позвал Грекова, а Греков застрелит. Обязательно, потому что жена изменяет Грекову, а кто несчастлив в любви, счастлив в игре. Греков - несчастлив, Безобразов - счастлив. Бетти, потом Акимова. С ума сойти. Нельзя. Никак нельзя допустить.
Грекову завязали глаза.
- Проверить патроны в револьвере.
Трубецкой протянул руку:
- Дай, я.
Патроны в барабане были в комплекте. В полной исправности. Смит-вессон, вороненый, красивый, небольшого калибра. Трубецкой приложил дуло к виску.