Шеренга колыхнулась, ударила винтовка, другая... По всей линии затрещал беспорядочный, торопливый огонь. Грошиков упал головой вперед... перестал метаться по снегу Ухтомский, а солдаты все еще продолжали стрелять, лихорадочно сменяя обоймы, и видно было, как чертили по сугробам быстрый сверлящий след пули. Напрасно кричал далеко отбежавший в сторону Майер:
- Отставить!
* * *
Назад шли не в ногу, развесив винтовки, цепляя штыком за штык. Офицеры кучкой шагали впереди роты, и Грабов видел: у Майера дергаются уши, что было у капитана всегда признаком величайшего волнения. Они шли молча, и только у самой станции Майер заговорил:
- Странное дело: вот - два человека. Один - признанный герой. Его имя войдет - вошло уже - в историю мятежа. О нем, может быть, стихи будут писать, потому что даже Риман отдал ему аттестацию: орел. Другой - ничто: человечишко в заплатанной куртке. И даже фамилия неприличная... черт знает какая фамилия... стыдно сказать вслух: Грошиков. Этот так и уйдет, как, наверное, пришел: без следа... Никто о нем не напомнит. Маленький, кривенький, а, честно говоря, держится не хуже Ухтомского. А ведь Ухтомский - орел, герой... Так что ж это значит?
- Ухтомский нисколько не герой, только всего и значит, - испуганно и зло сказал Грабов и оглянулся назад, на солдат. - Он повернулся спиной, когда расстреливали.
- Нет! - Майер сбился с ноги.
- Повернулся! - разгораясь, повторил Грабов. - Я видел собственными глазами. И когда вели к расстрелу, он плакал.
Офицеры некоторое время шагали молча. Затем капитан сказал:
- Ты, честью клянусь, все это только что выдумал, Грабов. Это сплошное вранье. Но это гениальное вранье. То самое, которое нужно для истории.
Капитан Майер писал: "По мере движения по полю к кладбищу настроение Ухтомского стало меняться. Было очень трудно идти по глубокому снегу, доходившему до колен. Ухтомский постоянно спотыкался и наконец начал плакать. Остальные, наоборот, совершенно успокоились и уговаривали Ухтомского спокойно встретить смерть, однако это не действовало, так как его плач стал истеричным".
Грабов, прихлебывая чай из кружки, ревниво следил за пером Майера. Дернул черт сказать - со злости. Надо было непосредственно доложить Риману. А теперь капитан снимет для себя сливки... Даже гауптвахты и той не отменят: за что?
Он задержал руку Майера:
- Ты пересаливаешь. Могут не поверить.
Капитан высвободил рукав и молча продолжал писать: "Делая расчет полуроты перед расстрелом, я слышал, как осужденные требовали от Ухтомского, повернувшегося спиной, стать тоже лицом и наконец его уговорили. Команду я подал вполголоса, они стояли спокойно, только Ухтомский сильно дрожал и снова плакал. Когда же я скомандовал "полурота", то Ухтомский махнул безнадежно рукой и повернулся спиной".
Он дописал, расчеркнулся и дружески похлопал Грабова по плечу:
- Вот это будет номер! Мы его расстреляли за один вечер - дважды, и второй раз наверное насмерть. - Он засмеялся. - Дюжина шампанского за мной, Грабов. Спасибо. Без тебя я б до этого никак не додумался.
В голосе на последней фразе прозвучала особая какая-то нотка, и Грабов не успел понять, что в ней: поцелуй или пощечина.
* * *
Риман прочитал рапорт с видимым удовольствием и уже обмакнул перо в чернильницу, чтобы поставить резолюцию, когда в телеграфную вошел адъютант.
- Разрешите доложить. Там - баба... Жена, то есть, точнее, вдова расстрелянного Крылова. Просит допустить. Риман кивнул благодушно:
- В чем дело? Конечно пусти.
Вошла бабенка, востроносая, вертлявая, в платке - зеленые розаны по черному полю. Бросилась в ноги:
- Дозволь, батюшка, ваше высоко... тело... Хоть погребсти-то по-христиански.
- Бери, - милостиво разрешил Риман. - Но только сама хорони... Слесарям не давай. И чтоб на похоронах никаких там... разговоров.
Баба ахнула и затараторила:
- Каки разговоры! Разве я не понимаю. Уж я ему говорила, говорила... Брось, до добра не доведет. Не послушал... вот, по заслугам и принял... Она хмыкнула носом. - Венец мученический, голгофский.
- Не ври, баба, - строго сказал Риман. - Какой еще венец? Венец у Христа был, а твой - как разбойник...
Баба закивала:
- Как разбойник, батюшка, как разбойник! Так я и говорю... С Христом вровень мучительство принял, как разбойник... Я разве на начальство в обиде?.. Начальство по службе обязано притеснять. Разве я не понимаю...
- Казнен - по заслугам, - отчеканил Майер. - Ты это запомни.
- По век жизни не забуду: по заслугам, - подтвердила с готовностью баба. - Я ж ему толковала: не водись ты с Фунтовым, пропадешь за ничто.
- Фунтов? - Риман поднял брови. - Я... что-то помню.
- Как не помнить, батюшка! - подхватила Крылова. - Самый заводчик - от него по всей округе смута... С Пурдеева завода слесарь, как же... Одного с моим цеху... И в Москву ехать он же подбивал. Мы-ста, да мы-ста... покажем. Вот те и показали...
Риман достал списки и стал перелистывать.
Майер подсказал вполголоса:
- Вы изволили его отпустить, господин полковник.
Баба расслышала и затрясла головой:
- Отпустили, как же... Я его бабу встретила - квохчет, хвастает. Моего-то, говорит, сам генерал отпустил. Иди, говорит генерал-от, не в мать сыру землю, по принадлежности, а с молодою женой на кровать... Они и в самом деле недавно поженившись. До чего мне, ваши благородия, обидно... Сколь народу совсем зазря сказнили. Дубинкин, Волков, Фукалов... Разве они когда против начальства хоть слово сказали?.. Кого хочешь спроси утвердят. Мой вот, лежит умученный, а Фунтов ходит... Разве сравнимо? Мой мужик смирный был, работящий, только, конечно, от товариства отстать стыдно... Не подлец какой, чтобы от своих отставать. И как уже дошло, что весь народ за обиду свою на царя поднялся...
Риман ударил ладонью по столу:
- Дать этой дуре двадцать шомполов и выкинуть к нечистой матери!
Он поискал глазами вокруг и остановил их на сухощавом, очень молодом подпоручике:
- Подпоручик Коновницын, вы еще не были на обысках. Возьмите взвод и жандарма - он все адреса знает - и разыщите этого... господина Фунтова.
Коновницын вытянулся особо старательно: никто еще не видел, чтобы Риман вышел из себя.
- Прикажете привести?
- На кой черт?! - отрывисто сказал Риман и оправил воротник. - На месте... Запороть... Чтоб другой раз не обманывал.
Снег. Частоколы. В сугробы зарывшиеся дома. В хибарке, указанной жандармом, скупо сочился сквозь промерзшие стекла свет. Коновницын поднялся на крыльцо, толкнул дверь - она оказалась незапертой - и вошел в горницу.
Фунтов сидел за самоваром, на лавке, охватив за плечи жену. Увидев офицера и солдат, поспешно снял руку; жена, полнотелая, раскрасневшаяся, отодвинулась и потупила глаза.
Рабочий приподнялся и сказал, хмурясь:
- Я, господин офицер, уже подвергался... Сам господин полковник отпустил.
Коновницын подошел в упор:
- Думал, отвертелся, каналья?
И, подняв тонкую, желтую, как цыплячья лапа, руку, с размаха полоснул его по лицу.
Чет и нечет
В ночь Грабов выехал на паровозе в Москву с реляцией Римана. В ссылку. Он это прекрасно понимал, потому что отчисление офицера от своей части во время боевой операции в штаб, в тыл, на бездействие только ссылкой и можно назвать. И все же он был рад. К своей 15-й роте за эти два дня у него накипела темная, непоправимая ненависть. Надежд на отличие в римановском отряде не было никаких: нечет привел к чистому проигрышу, а напутствие Мина давало поручику надежду, что командующий полком даст ему поставить на чет. И на этот раз выиграть. Тем более что теперь играть он будет не так, как два дня назад. Тогда только о карьере и была мысль. Сейчас он знал, он чувствовал: не для службы, для себя надо... бить насмерть. Он никогда не думал, что два дня - такой долгий срок. Ведь два дня всего, а совсем другими теперь видятся кругом люди. Особенно эти... Грошиковы.
Он вспомнил лицо, и сердце, как тогда на платформе, сжало страхом и бешеной злобой.