Выбрать главу

Дней пять провел я с сим старцем, и он понемногу стал укрепляться здоровьем. Время сие так было для меня назидательно, что я не замечал, как оно летело, ибо мы в сей каморке, как бы в безмолвном затворе, решительно ничем другим ни занимались, как только молились тайно, призывая имя Иисуса Христа, или беседовали об одном же токмо предмете, т. е. о внутренней молитве.

Однажды зашел к нам какой-то богомолец и очень сетовал, скорбел и бранил евреев, селениями коих он шел и терпел от них неприятности и обманы. До того он был на них ожесточен, что проклинал их и признавал даже недостойными их жить на земле по их упорству и неверию и, наконец, сказал, что он имеет непреодолимое отвращение к ним. Выслушав, сей мой старец начал его вразумлять:

«Напрасно, друг мой», сказал он, «ты так бранишь и проклинаешь евреев; а они такие же создания Божии, как и мы, о них надо сожалеть и молиться, а не проклинать их. Поверь, что омерзение твое к ним происходит от того, что ты не утвержден в любви Божией и не имеешь внутреннего молитвенного залога, а потому и не имеешь внутреннего мира. Я прочту тебе о сем в св. Отцах. Послушай, что пишет Марк подвижник: „душа, внутренне соединившаяся с Богом, от величайшей радости бывает как незлобивое и простосердечное дитя и уже не осуждает никого, — ни эллина, ни язычника, ни иудея, ни грешника, но на всех зрит без различия чистым оком и одинаково радуется о всем мире и желает, да и все эллины, и евреи, и язычники прославляют Бога“. А Египетский Великий Макарий говорит, что внутренние созерцатели „толикою любовию распаляются, что если бы возможно было, то всякого бы человека в утробу свою вселили, не различая злого или доброго“. Вот слышишь, любезный брат, как рассуждают св. Отцы, а потому и советую тебе, отложивши ярость, смотреть на все, как находящееся под промыслом всеведущего Бога и при встрече со скорбями преимущественно обвинять себя в недостатке терпения и смирения».

Наконец, прошла неделя с лишком. Старец выздоровел, и я от души поблагодарил его за все благие наставления и простился с ним. Он поехал в свое место, я пошел в предположенный путь свой.

Вот уже начал я приближаться к Почаеву. Не доходя верст сто, нагнал меня какой-то солдат. Я спросил его, куда он идет; он сказал мне, что на родину в Каменец-Подольскую губернию. В молчании пройдя с ним верст десять, я заметил, что он тяжко вздыхает, как бы о чем-то грустит, и весьма мрачен. Я спросил его: «отчего ты так печален?» А он начал ко мне приставать и говорить: «добрый человек! если ты уже приметил скорбь мою, то побожись накрепко и поклянись, что никому не донесешь, и я все расскажу тебе о себе, ибо мне смерть приходит, а посоветываться не с кем».

Я заверил его по-христиански, что мне нет никакой нужды никому ни о чем доносить, и я по любви братской рад подать ему совет, какой могу.

«Видишь ли», сказал он, «я был отдан в солдаты из господских крестьян. Прослуживши пять лет, мне стало невыносимо трудно, да часто меня колотили за неисправность, да за пьянство. Я и вздумал бежать. Вот теперь уже пятнадцатый год в бегах. Лет шесть я скрывался и укрывался кое-где; воровал по клетям да амбарам, уводил лошадей, подламывал лавки и промышлял сим все один, а покраденное сбывал разным плутам; деньги пропивал, развратничал и все грехи творил, только душ не губил. И все шло благополучно. Наконец, попал я в острог за бродяжничество без паспорта, но и оттуда, нашедши случай, бежал. Потом нечаянно я встретился с солдатом же, который с чистою отставкою шел домой в дальнюю губернию. И как он был болен и едва мог идти, то и попросил меня довести его до ближайшей деревни, дабы удобнее там найти квартиру. Я его и довел. Нас десятский пустил ночевать в сарай на сено; там мы и легли. Проснувшись рано поутру, я взглянул, а уже мой солдат умер и весь окостенел. Я поскорее нутко шарить его вид, то есть отставку, и как нашел ее, да и денег порядочно, то поскорее, пока еще все спали, из сарая то вон, да задворками, да в лес… Так и ушел. Прочитал его паспорт и увидел, что и лета-то, и приметы его со мною почти сходны. Я обрадовался сему, да и пошел смело в дальнюю Астраханскую губернию. Там я стал остепеняться и наниматься по работникам. Вот и пристал я к старому мещанину, который имел свой дом и торговал скотом. Он был одинокий, жил только с дочерью-вдовою, Проживши у него год, я женился на оной его дочери; потом старик умер. Мы торговли поддерживать не умели, я опять стал пить, жена тоже и в год прожили все, что осталось после старика. Наконец и жена моя захворала и умерла, а я продал все последнее и дом и деньги вскоре промотал; жить стало нечем и кормиться не на что. Вот я и принялся опять за прежнее ремесло, и ну промышлять воровством, да еще и смелее, ибо имел паспорт. Так опять и развращался с год. В одно время долго мне не удавалось, я и увел у бобыля старую худую лошаденку, да и продал ее за полтинник на живодерню. Взявши деньги, пошел в кабак, выпил вина, да и задумал пойти в одну деревню, где была свадьба, чтобы как все после пира заснут, то украсть бы что попадет получше. Как солнышко не совсем еще закатилось, то я и пошел в лес, чтобы дождаться полночи. Прилегши там, крепко я заснул. Вот и вижу во сне, что я стою на красивом обширном лугу. Вдруг начала на небе надвигаться страшная туча, и вскоре такой сильный раздался громовой удар, что земля подо мною раздвинулась и меня словно кто вколотил по самые плечи в землю, которая со всех сторон меня защемила, — одна голова да руки остались наружи. Потом сия грозная туча как бы опустилась на землю, и из нее вышел мой старый дед, умерший лет двадцать. Он был человек благочестивый и находился лет тридцать церковным старостой в нашем селе. С сердитым и грозным видом подошел он ко мне, и я затрясся от страха. Взглянувши около себя, я увидел вблизи несколько куч вещей, которые я в разное время крал. Я еще более испугался. Дед мой, подошедши ко мне и указывая на первую кучу, грозно сказал: „это что? Давите его!“ И вдруг земля со всех сторон начала так сильно сжимать и сдавливать меня, что я, не могши переносить боли, тоски и истомы, застонал и закричал: „помилуйте!“ Но мучение все продолжалось… Потом дед указал на другую кучу и также сказал: „а это что? Давите его сильнее!“ И я почувствовал такую сильную боль и тоску, что никакое мучение на сей земле не может с ним сравняться. Наконец, оный дед мой близко подвел ко мне ту лошаденку, которую я вчера украл, и крикнул: „а это что? Давите его как можно больнее!“ И меня так мучительно сдавило со всех сторон, что я не могу и пересказать, как было жестоко, страшно и истомно; точно как будто жилы из меня тянуло и с ужасною болью душило так, что невозможно было терпеть и надо было упасть без памяти, если бы сие мучение хотя немного продолжалось; но подведенная лошаденка брыкнула и задела меня в щеку, которую и рассекла. В тот миг, при сем ударе, я проснулся весь в ужасе и, трясясь, как расслабленный. Взглянул, а уж белый день и солнце всходит. Хватил за щеку, а из нее течет кровь, а те места, которые во сне были в земле, все как словно одеревенели и как мурашки по них ползают. В сем испуге я едва кое-как встал и пошел домой. Щека у меня долго болела, вот видишь, и теперь шрам, которого прежде не было. Итак, после сего видения часто стал нападать на меня страх и ужас, и как только вспомню ту муку, которая мне грезилась, то и начинается тоска и истома и так мучительно, что не знаю куда деваться… Что дальше, то сие стало представляться чаще и, наконец, я стал бояться людей и стыдиться, как будто все узнали бывшее мое плутовство. Потом от сей грусти я не мог ни пить, ни есть, ни спать и как тень шатался. Думал было идти в свой полк и во всем признаться: потерпевши наказание, авось Бог простил бы грех, но боялся и оробел, потому что прогонят сквозь строй. Итак, выходя из терпенья, хотел было удавиться. Но пришла мысль, что и так уж мне жить недолго и скоро умру, ибо вся сила пропала, то я и вздумал пойти проститься с родиной и там умереть. У меня на родине есть родной племянник, вот теперь туда и иду уже полгода, а все грусть и страх меня мучает… Как ты думаешь, добрый человек, что мне делать? Ведь уж терпения моего не хватает!..»