Дым сгоревших легких начал жечь глаза изнутри, но слезы все не наступали, да и она не хотела этой воды, которая потушила бы внутренний пожар. Воздух закончился окончательно, а вместе с ним, как ей показалось, и жизнь, и в этом безвоздушном пространстве вдруг произошло какое-то действие.
Цвета рассыпались, как огромная коробка деталей «Лего», поерзали и сложили картину, больше похожую на кинопленку: а ведь Саша помолвлен с девушкой из «очень хорошей семьи». И давно. И свадьба у них через пару недель. И никак он не ожидал того, что здесь произойдет между ними, прорыва этой плотины, волны, вымывающей все целиком, сносящей все на своем пути, большой, огромной взаимной любви. И он не знал, как разрешить этот свой внутренний спор, каким топором изрубить планы на жизнь и невозможность отказать себе в этом приключении, которое оживляло в нем остатки чего-то, как выясняется, давно умершего. И решил он вот так, прыгнул в такую вот темную и ледяную воду. И делал он так всегда, со всеми, кто не вписывался в его планы на будущее, тяготил необходимостью принимать другие решения. Все это было так больно и так чуждо, что она просто подошла к кухонному столу, рывком сдернула с него скатерть и завернулась в нее, не обращая внимания на посыпавшуюся посуду, а потом сказала голосом, лишенным краски:
– А ведь ты трус, Потоцкий. Трус и предатель.
Саша дернулся, так же, как и она, – как будто его ударили. Ему на минуту даже показалось, что Июля каким-то образом все знает: и про его планы на все, и про Марину, и про бизнес Марининого папаши, и про перспективы в этой семье – а он так устал от мелочности быта, от его неустройства, у него светлая голова и большие амбиции, которые позволят маленькому Саше вырасти в большого, сильного Александра – ни про ультиматум, который ему вечером в телефонном разговоре поставила Марина – или я, или папа со свету тебя сживет, выбирай. И он выбрал. Но Июля молча стояла и светилась в темноте кухни, как мраморное изваяние, завернутое в скатерть, и не сказала больше ни слова, не дала ни одного крючочка, за который можно было бы зацепиться и выдернуть себя из ужаса этой безвыходной ситуации. Поэтому он просто взял сумку, обошел Июлю, натянул в прихожей кроссовки и вышел в подъезд, а потом в темный двор, душно пахнущий травами и тополиным соком, потом и на улицу, и пошел, не оборачиваясь, прямо до шоссе.
Когда хлопнула дверь подъезда, Июля сползла по стене и не заплакала, нет. Плакать она с того момента перестала вообще. Она завыла, как подбитый на охоте зверь. В глубине черепной коробки мелькали какие-то непонятные, чужие кадры хроники – почему-то молодая, совершенно непохожая на себя Серафима, какие-то люди в старомодных костюмах, ревущий кузнец, Черный Человек и его рука и добела отмытый, нарядный, сияющий и кудрявый Кошкин в лихо заломленной фуражке, который говорил, что трусость – страшный, страшный грех. Она не чувствовала боли потери или обиды от этого предательства, ей не было жаль, что большая любовь ее жизни оказался таким мелким и никчемным человеком – Саша совершенно точно не был ни мелким, ни никчемным. Она чувствовала всепоглощающую печаль от того, что он предал не только ее, но и самого себя.
Через две недели одуревшая от постоянной мутноты Июля вошла в ванную, вышла из нее, села на кухне за стол и положила перед собой маленький белый предмет, в середине которого красовались две четкие, яркие красные полоски, не оставляющие места компромиссу.
А еще через семь месяцев в сестрорецком роддоме родилась Маруся Апрелева весом 3 килограмма 240 грамм, и непотопляемая старуха сестра Авилова, шествуя между рядами, словно бессмертный снеговик из трех частей, ловким движением, не глядя, всунула в окошечко на кювете бумажку, написано на которой было «Мария Станиславовна Апрелева» – в честь прадеда Станислава Андреевича Апрелева, второго, счастливого мужа Серафимы Апрелевой. Кто отец девочки, мама не спрашивала – а что тут спрашивать, когда и так все понятно. Она вообще ничего не спрашивала у дочери никогда, потому что точно знала о том, что самые важные вещи Июля всегда оставляет при себе. Так и расходились кругами бабьи судьбы их семьи на родовом стволе – от девочки к женщине, думала она, вот и еще одно колечко появилось.
Кошкина Июля больше не видела никогда, но каждый вечер рассказывала девочке на ночь о дымовых, и Котонае, прародителе дымовых, в надежде, что девочка вырастет и не вспомнит этих историй никогда.
– …так Кошкин-то он не дОмовой, а дЫмовой. Дымовые-то особа порода, така, как остальная домовая нечисть, да не така, не схожа. Остальные-то они как – спокон веку как пришли, к какому делу их приставили, тако и блюдут, бани сушат, скотину ходят, за домом смотрят, а дымовые – она должность выборна, назначена, такскать, человеку по делу его. Кошкин-то от, он струсил перед смертью, за то его питерским дымовым-то и назначили. Да в дымовые-то, правда, не только от трусости берут, и если заслужил там, подвиг какой сделал, так и тоже берут. Так вот. Да ты не боись, гореть не будем, дымовой – он из любого дыма путь найдет, хошь вон из папироски, хошь вон и из бани, а хошь и из самоварных шишек.