Выбрать главу

— Такой исследователь не был бы госпитализирован, — отвечает Спицер.

— Но был бы ему поставлен диагноз? Что в таком случае предприняли бы врачи?

— Если бы гипотетический пациент говорил только то же самое, что и Розенхан и его сообщники?

— Да, — отвечаю я.

— «Плюх» как единственный симптом? — продолжает допытываться Спицер.

— Да, — отвечаю я.

— Тогда ему поставили бы «отсроченный диагноз». Я предсказываю, что именно так и случится, потому что «плюх» как единственный симптом не дает достаточной информации.

— Прекрасно, — говорю я, — тогда позвольте вам сказать, что я попробовала провести такой эксперимент.

— Вы? — переспрашивает он и на некоторое время умолкает. — Вы меня разыгрываете! — Интересно, слышит ли он сам, что в голосе его появились оборонительные нотки? — Так что же произошло?

Я рассказываю ему о своих посещениях лечебниц. Я говорю ему, что мне не поставили «отсроченный диагноз», но почти каждый раз обнаруживали у меня депрессию с элементами психоза и выписали кучу таблеток.

— Что за таблетки? — спрашивает он.

— Антидепрессанты и антипсихотические препараты.

— Какие именно антипсихотические средства?

— Риспердал, — отвечаю я.

— Ну… — говорит Спицер, и я почти вижу, как он постукивает ручкой по столу, — это очень легкий препарат, знаете ли.

— Легкий, — соглашаюсь я. — Фармакологический аналог обезжиренного молока?

— Вы предубеждены, — говорит мне Спицер, — как в свое время Розенхан. Вы начали эксперимент, уже имея предвзятое мнение, и нашли то, что искали.

— Я обратилась с единственной жалобой — на «плюх», и на этом одном слове была выстроена целая схема и назначено лечение, несмотря на то что никто на самом деле не знает, как эти таблетки действуют и достаточно ли они безопасны.

Спицер, в своей биометрической лаборатории в Колумбийском университете, молчит. Мне становится интересно, что биометрическая лаборатория собой представляет. До сих пор я не задумывалась, что может значить такое название и что там делает психиатр. Биометрия, измерение жизни. Я представляю себе Спицера в окружении мензурок и пробирок, каждая из которых содержит разноцветные субстанции — синюю депрессию, зеленую манию, самое обычное счастье — сиреневый туман.

Спицер все еще молчит. Мне хочется спросить его: «Чем именно вы занимаетесь, какова ваша повседневная работа?», но тут он откашливается и говорит:

— Я разочарован. — Мне кажется, что я слышу в его голосе поражение, вижу, как поникают его плечи, как он кладет ручку. — Думаю, — медленно продолжает Спицер, и теперь в его голосе звучит горькая честность, — думаю, врачи просто не любят говорить «Я не знаю».

— Вы правы, — отвечаю я. Рвение выписывать лекарства в наши дни определяет диагноз, так же как во времена Розенхана его определяло рвение обнаруживать патологию, но и то и другое едва ли можно считать чем-то, кроме моды, преходящего увлечения.

Я думаю вот о чем: в 1970-е годы американские врачи ставили своим пациентам диагноз «шизофрения» во много раз чаще, чем английские психиатры. По эту сторону океана шизофрения была в моде. Теперь же, в двадцать первом веке, отмечается драматический рост таких диагнозов, как депрессия, посттравматический стресс и гиперактивность с дефицитом внимания. Получается, таким образом, что не только частота определенных диагнозов увеличивается или уменьшается в зависимости от восприятия заболеваемости обществом, но и врачи, присваивающие ярлыки, делают это без достаточной оглядки на критерии DSM, те самые критерии, которые должны были бы предохранять от необоснованных догадок, те самые критерии, на которых должен основываться план лечения, прогноз, оценка прошлого пациента и его возможного будущего.

Так вот какие различия по сравнению с экспериментом Розенхана я обнаружила. Меня не госпитализировали — это очень значительная перемена; никому даже в голову это не пришло. Мне поставили неправильный диагноз, но не заперли в сумасшедшем доме. И вот еще одно различие: все врачи без исключения были со мной доброжелательны. Розенхан и его сподвижники чувствовали себя униженными поставленным им диагнозом; со мной же, какова бы ни была причина этого, обходились с явной добротой. Один из психиатров погладил меня по руке. Другой сказал: «Послушайте, я знаю, как вам страшно — как же иначе, раз вы слышите голос, но я в самом деле думаю, что риспердал вам сразу поможет». В его словах мне слышится собственный голос, фразы, которые я как психолог часто говорю своим пациентам: «У вас то-то и то-то. Лечение поможет вам в том-то и том-то». Я говорю это не для того, чтобы продемонстрировать власть, но чтобы сделать хоть что-то, принести хоть какое-то утешение. Если мы способны только нащупать место, где скрывается тайна — синяя депрессия, туман счастья, — и тем наметить границы континуума, если мы способны ухватить их лишь на тот краткий миг, который требуется нейрону для единственной пульсации, то, может быть, нам все-таки удастся воздействовать на эмоции пациента, придать им форму, несущую облегчение. Я верю в то, что именно надежда на это, а вовсе не ограниченность двигала психиатрами, с которыми я встречалась. Один из них, вручая мне рецепты, сказал: «Не исчезайте, Люси. Мы хотим увидеть вас через два дня и узнать, как у вас дела. И помните: мы тут двадцать четыре часа в сутки, если вам что-нибудь понадобится. Мы окажем вам любую помощь — я говорю именно о любой помощи».