— За все ответственности. За всю нашу жизнь. Вот ты в прошлом разе вагон с чужаками ночью грузил. Я тебе доверился, старшим назначил, а ты? Напились все и бросили вагон. Гори, дескать, все огнем, а нам плевать.
— Да мы…
— С Голубой поганили лес, — жестко перебил Антоныч Ваську, — муравьев пропивали, природу губили.
— Я че, мне велено было.
— Велено? А кто речку Наплотинку загубил? Сам ведь додумался в нее две бочки хлорки высыпать, а потом рыбу по деревням продавал. Ведь такие, как ты, Васька, имей они возможность, всю Россию пропьют, загубят. Ведь у тебя, Василий, ни за что сердце не болит, душа не ноет.
— Это ты, Антоныч, бочку на меня катишь зря, — всерьез обиделся Дурмашина, — я не таковский. Я вон, когда Голуба за тобой шпионить уговаривал и поклеп возвести, я отказался. Хошь сейчас, говорю ему, уйду из Заготконторы, а Антоныча позорить не стану.
— Эх, Васька, Васька! Подлость не сделал и гордишься как заслугой-наградой. Почему так, Василий, мы с тобой оба, вроде, одинаковые: бессемейные, ты не шибко грамотный, я тоже. И дело одно небольшое справляем — вагоны грузим. Но ты живешь — хоть потоп после тебя, а у меня сызмальства за все, что делаю, душа болит, ответственность ощущаю. И за вагон недогруженный сердце ноет, и за природу покалеченную ноет, и за ребят, что в космосе летают, покоя нет, и за людей в разных странах заморских, что между собой по-доброму договориться не могут, злобствуют, себя и детей своих понапрасну губят, кровь льют как воду. Вся пакость на земле, Василий, из-за таких, как ты, в которых ответственности нет, которые одним днем на свете живут.
— Эх, Антоныч, Антоныч! — вздохнул Дурмашина. — Зря ты меня обижаешь всегда. Што ты, Христос? Откуда знать можешь о душе моей, болит она у меня или не болит. Вот откровенно скажи, чего тебе в жизни надо? Два желания чтобы: одно — по малой, другое — по большой?
— По малой, Василий, я бы сына хотел.
— А по большой?
— По большой… Чтобы война на земле перевелась навсегда.
— А я по малой второй класс хочу заиметь, на дальние рейсы ходить. Чтоб, когда из рейса домой вернулся, баба меня ждала без обмана, щи горячие с мосолыгой и телевизор.
— Про бабу ты не упоминал, — уточнил Антоныч. — Про собаку говорил.
— С собакой я в рейсы ходить буду, а дома чтоб баба ждала.
— Ну, а по большой твое желание? — спросил Антоныч не без интереса.
— По большой… — в голосе Дурмашины послышалось вдруг смущение, — по большой я бы хотел заделаться… писателем.
— Кем?!
— Писателем. А че? Вон Максим Горький тоже вроде меня был. Вагоны грузил, в пекарне работал, и били его тоже. И не шибко грамотный был, как я.
— Горький не пил, читал много, и глаз у него на людей и жизнь острый.
— И у меня, Антоныч, глаз на людей ох какой острый! — взволнованно прогудел в темноте Дурмашина. — Ты не гляди, што я альтернатива ходячая, я ох как все ощущаю. Всякую сволочь нутром чую и хорошего человека сразу секу. Пить я брошу, а книжки че? Пошел в библиотеку и читай от пуза. Я раньше в детдоме любил книжки читать. Этого, как его… американца… Джека Лондона любил читать. Он почище нас с Горьким «волком» был, матросом на кораблях плавал, а потом тоже писателем заделался.
— О чем бы ты, Васька, писал и для чего? Для славы? Для денег?
— А че, деньги мне не помешают. Будь я при деньгах, перво-наперво закатил бы всей Заготконторе великую пьянку, почище той директорской, когда Ивану Александровичу тридцать пять лет справляли. А сам бы — ни в одном глазу. Очень охота мне хоть разок трезвыми глазами на всех пьяных посмотреть — полюбоваться. Слава тоже пускай будет, брыкаться не стану. А писал бы я, Антоныч… Есть у меня мыслишка. Я ведь много где работал, не только в Заготконторе. И на лимонадном заводе вкалывал, и на консервном, и на мясокомбинате. Там такие, как Голуба наш и Анастасия Хрустальная, — тоже имеются. Я все их дела-делишки во как знаю. Представляешь, Антоныч, — Васька возбужденно-нервно гоготнул, — появляется моя книжка и в ней все до тонкостей про это жулье расписано. И с натуральными фамилиями. Во заметали бы икру! Другие пускай о великих делах пишут, о космосе там, о БАМе, я бы только о паразитах писал.
Васька помолчал немного и уже сонным голосом напомнил:
— Значит, договорились, Антоныч: завтра сажаешь меня на автопогрузчик. С директором я сам поговорю, а ты словечко за меня замолви. Будь спок, не подведу.
Васька помолчал, еще минуту и вдруг раскололся таким взрывным рокочущим храпом, что Антоныч вздрогнул и чертыхнулся: