Выбрать главу

У доктора было холодно, и, когда я вошла, он сказал, что лучше мне остаться в пальто. Он тоже накрылся пальто, даже забрался в него с головой, и диванная подушка лежала на его коленях, укутанных шалью. Но у него был хитрый вид — это меня удивило, — и глаза из глубины пальто блестели по-детски лукаво.

Мы не стали писать в этот день: я опоздала, и доктор, должно быть, успел уже изложить свои мысли, потому что исписанный лист бумаги лежал перед ним на столе.

— Сегодня думал о своей жизни, — поглядывая с довольным видом на этот лист, сказал он, — занятие, которому, между прочим, не предаюсь почти никогда. А ты, Таня?

— Наоборот, очень часто.

Я устроилась на скамеечке, и мне захотелось спать.

— Это преимущество молодости, — продолжал Павел Петрович, — а старики, уверяю тебя, заняты в большей степени настоящим, чем прошлым. Так вот мне пришло в голову, Таня, что я прожил не одну, а несколько жизней, выключавших друг друга. Моя молодость — это была молодость одного человека, зрелость — другого, а старость — третьего… Подай мне, пожалуйста, лупу.

Я подала ему лупу, и он все с тем же веселым выражением стал рассматривать лежавшую перед ним страницу. Меня заинтересовала эта страница, но я поленилась встать — уж очень удобно было дремать на скамеечке, поджав под себя ноги и укрывшись пальто.

— Не помню, где я читал, — продолжал Павел Петрович, — что известный поэт Рембо впоследствии стал спекулятором, даже, кажется, работорговцем, и больше уже ничего не писал. Значит, у него было две жизни, причем вторая исключила первую и полностью заняла ее место. А у меня целых три, — с детским удовольствием сказал доктор, — и за третью, черт побери, я, не задумываясь, отдаю и первую, и вторую!

Я подумала, что к первой жизни, очевидно, относится фото, на котором высокий, широкоплечий господин, легко опершись на перила, стоит над рекой; и другие фото — красивая дама, любившая сниматься в таких разнообразных костюмах; и то, о чем Павел Петрович редко рассказывал, — Петербургский университет, работа над научными переводами, столкновение с каким-то профессором Ционом, и участие в политической демонстрации, когда его лишили права преподавания и выслали в маленький городок. Вторая жизнь — это был Лопахин, когда, стуча палками, он бродил по дому в измятых штанах, засунутых в огромные боты, когда, согнувшись, он писал свой «труд» — в пустоте, в одиночестве, как на дне глубокой реки. А третья?

Я спросила:

— Третья — это то, что происходит теперь?

— Да, — серьезно ответил Павел Петрович. — Это надежда, без которой очень трудно не только работать, но и жить.

Шум подкатившей пролетки послышался у подъезда, и чей-то женский негромкий, уверенный голос, от которого мое сердце пугливо забилось, сказал извозчику:

— Подай чемодан.

— Кажется, кто-то приехал? — тревожно спросил Павел Петрович.

— Глафира Сергеевна приехала.

Ничуть не торопясь, я взглянула в окно и пошла открывать двери — кроме нас с доктором, никого не было дома.

Сон

Очевидно, все это было обдумано заранее, хотя мне показалось странным, что Агния Петровна, с которой я встречалась почти каждый день, даже не заикнулась ни разу о своем переезде в Москву. Впрочем, последнее время у нее был расстроенный вид, она жаловалась на бессонницу, похудела. Прежде ее гордое лицо сразу менялось, едва она снимала пенсне и открывались светлые добрые глаза с немного испуганным выражением. Теперь и в пенсне она стала казаться испуганной, оскорбленной. Без сомнения, Митя давно предлагал матери переехать к нему в Москву, но она колебалась, взвешивала, не решалась — по многим причинам, одна из которых теперь явилась передо мной в виде молодой женщины в прекрасном синем пальто с беличьим воротником, в небрежно сдвинутой назад шапке с ушами…

Каждый раз, когда я видела Глафиру Сергеевну, она казалась мне непохожей на ту, которую я видела прежде. Но никогда еще это несходство так не поражало меня — едва войдя в дом, она объявила, улыбаясь, что приехала за мамочкой — так она называла Агнию Петровну. Я видела ее хрупкой девушкой, нерешительной, с несмелыми движениями, которые были полны прелестью молодости и чистоты. Я видела ее потрясенной, стремящейся вырвать у судьбы свое печальное, страшное счастье. Я видела ее молчаливой, разбитой, идущей поближе к стенам домов, чтобы никто не заметил ее, не подумал о ней. Теперь в Лопахин приехала уверенная, властная женщина, вежливо, но нехотя улыбавшаяся, в то время как большие глаза оставались неподвижно мрачными на красивом, бледном лице.