Удивляться некогда было. Потому что полезли в лог тысячи пеших демонов рыжекожих. Без особого порядка, вроде муравьёв. Часть колонной прёт, а часть по кустам собаками шныряет. Того и смотри, наткнутся на пушки.
Тут и загрохотал майор Сипелев:
– Четвёртая, пли!
Враз повалились плетёные из орешника фашины, засияла на солнце смертоносная орудийная бронза. Навёл Тит Кулеврину свою Авдеевну жерлом на басурманскую силу, развёл лядвеи литые, крикнул надрывно:
– С богом, родимая!
Кулеврина поднатужилась, ахнула мучительно – и пошла рожать.
У-ух! У-ух! Садит почитай без передышек. У-ух!
Не зря, видно, бомбардир Тит Захаров ночью четыре любовных захода делал.
У-ух!
Жужжат шрапнели, словно пчёлы, собирая ярко-красный мёд.
Когда заряды кончились, загородил Тит собой жену, снова за банник взялся. Глядь, а рядом Шарль Крюшон стоит. Без коня бесстыжий поэт-улан, без пистолетов. Каска с конским хвостом помята, сестрёнка Жизель в крови по самую рукоятку. Видать, есть среди антиподов и живые люди, не одни мертвяки заводные. Рубит Крюшон басурманские головы, как траву косит. Плюётся словами молитвы незнакомым французским богам:
– Мерд! Мерд!
Роковая стрела, что убила его, на излёте уж была. Попади она в кирасу уланскую, соскользнул бы широкий наконечник вовсе без вреда. А только угодила она чуть выше нагрудника, грифоном украшенного – аккурат в горло поэту. И тотчас пошли у него изо рта пузыри, цветом вроде как арбузный сок.
Без единого слова упал Крюшон ничком и саблю выронил.
Подхватил её Тит, заревел раненым медведем и попёр на рожны басурманские.
Сколько времени рубил, не запомнил. Когда рука подыматься перестала, и от потери крови ноги заплелись, подставил ему плечо свой, артиллерист. Насилу узнал Тит в закопчённом брате-солдате новобранца губастого. По сметанным волосам, ставшим кое-где бурыми, да по очам синим, каких у солдат не бывает.
Осмотрелся бомбардир. В логу рыжих тел басурманских навалено – будто икры кетовой в судке со свадебного стола. Знатно! Знатно!
– Как звать? – из остатней моченьки спросил Тит новобранца.
– Сашкой! Сашкой меня звать.
– Слушай, Сашка. На тебя оставляю Кулеврину Авдеевну. Так и доложишь господину майору Сипелеву, если живой он. Запомни, Сашка, что пушка она редкой мощи и точности. А уж как бабу её и сравнить-то не с кем. Жалей, холи её, артиллерист! – И повалился бомбардир Тит Захаров наземь.
Запричитала, завыла бессильная после стрельбы Кулеврина. Захлопотал возле умирающего бомбардира новобранец Сашка, роняя из синих глаз, каких у солдат не бывает, слёзы. Те, что бывают у солдат на войне очень часто.
Тит попробовал ему улыбнуться, да не смог. Как же так, подумал он, я, носитель мысли великой, не могу, не могу умереть.
А потом солнышко погасло.
Жеребца возвращавшийся из госпиталя прапорщик Захаров разгорячил не по надобности, а от ребячества. Покрасоваться захотел. Как-никак родная его батарея попалась навстречу. Хоть теперь и бывшая.
Когда конь поднялся на дыбы, затанцевал, Жизель тихонько ойкнула, обхватила Тита тонкими руками, прижалась остренькими рёбрышками к его боку. Знакомые и незнакомые артиллеристы заорали восторженно, кто-то подбросил в воздух шапку. Потом шапки полетели густо.
Непривычно бледный лицом майор Сипелев – вкруг шеи лилейный шарф ордена Триумфа, левая рука на чёрной перевязи – как равному отсалютовал Захарову шпажонкой.
Проезжая мимо Кулеврины Авдеевны, Тит отвернулся. Невмоготу было глядеть на её ядрёное бронзовое тело, недавно ещё родное и манящее, а сейчас, после того, как познал прапорщик Захаров французскую ласку тростиночки Жизельки, опостылевшее.
Кулеврина, закусив до крови фитиль, промолчала.
Уйдешь, я умру.
«Гордая», – со странным, сладко-горчащим чувством подумал Тит.
Уйдешь, я умру.
А Сашка – сметанная голова, очи синие, каких у солдат не бывает, вдруг звонким и весёлым голосом завёл:
Батарея, затопав сапожищами сильней прежнего, подхватила: