Минуло ровно семнадцать дней с момента объявления капитуляции; Лена пришла домой, и он, не сказав ей даже «привет», сразу спросил: «Принесла газету?» — «Не-а» — «Но почему? Так не бывает. Газеты должны выходить. Хотя бы на одной странице». — «Понятия не имею». Это прозвучало довольно высокомерно. Она очень устала. Еще бы: девять часов на работе, полчаса пешком до службы, полчаса обратно, в этот раз она не взяла машину. К тому же новый вахтер, бывший комиссар уголовной полиции, уволенный со службы из-за нацистского прошлого, захотел проверить ее хозяйственную сумку. А в ней находилась посуда с брюквенным супом. И только благодаря тому, что с ней приветливо попрощался английский капитан, который случайно уходил из столовой в то же время, что и она, вахтер пропустил ее без проверки. По дороге домой она прикидывала, может, стоит сказать ему, что американцам самим понадобилась бумага, потому что они тоннами сбрасывают листовки на русские позиции. Для сравнения рациона питания американского солдата и русского. Естественно, напечатано кириллицей. Но в этот вечер у нее не было желания сочинять очередную историю, к тому же она должна звучать вполне достоверно, поскольку он начнет интересоваться всеми деталями: что за листовки, почему тогда англичане не могут прислать бумагу? Он хочет наконец знать, что происходит в мире, она непременно должна достать для него радио, только на один день. На один-единственный день взять у кого-нибудь, у своей подруги например. Когда она произнесла «это невозможно» — а что оставалось ей делать? — он крикнул: она-де, вероятно, не хочет. «Что значит — "вероятно"?» — «Ты не хочешь». — «Я не могу». — «Нет, можешь! Ты просто не хочешь!» — «Нет!» — «Да! Тогда почему?» — «Не могу!» — «Не хочешь! Я сижу тут взаперти». — «Да, ну и что?» — «Я таращусь на эту улицу. Я чищу, драю. Хожу везде на цыпочках. — Тут он уже перешел на крик: — Ты хоть понимаешь, что речь идет о моей жизни?» — «Ну ладно, о'кей», — сказала она. Он оторопел и в растерянности взглянул на нее, всего на миг. Как такое слово могло прийти ей в голову? Для него речь идет о жизни или смерти, а она говорит: «О'кей». Неожиданно ей стало жаль его, он стоял перед ней с красным, как кумач, лицом, ни дать ни взять — упрямый ребенок. О его жизни давно не шла речь, уже много дней. И поскольку она почувствовала жалость к нему, то сделала в корне неверный шаг — сказала правду: «Все не так плохо, как ты думаешь». Тут он принялся орать, и тем громче, чем чаще она урезонивала его шиканьем: «Соседи». — «Плевал я на них!» — «Что-о?!» — «Пусть поцелуют меня в… Ты можешь ходить по улицам, а меня там поджидают цепные псы». — «Глупости». — «Ты говоришь, это — глупости? Да они сразу поставят меня к стенке! А ты говоришь «глупости». Ты и «о'кей» говоришь». Одним движением руки он смел все со стола, на пол полетели атлас, тарелки, чашки, ножи, вилки, рюмки осколками тоже разлетелись по кухне. Он ринулся к двери, которую она, как всегда, заперла на ключ, он хотел уйти отсюда, а поскольку она вытащила ключ — что сделала чисто механически, по привычке, ведь в таком случае можно было подумать, что он ее пленник, — Бремер, вне себя от ярости, ударил кулаком по дверной ручке, потом еще раз и еще, изо всех сил. Она подошла к нему сзади и обняла его, ей хотелось успокоить, образумить его, но он продолжал колотить по двери, когда же она попыталась помешать ему, он ударил ее, тогда Лена Брюкер с силой сдавила его руки, плотно прижав их к телу, и вот они уже боролись друг с другом; она крепко обхватила его сзади, все его попытки высвободить руки ни к чему не привели, оба раскачивались, стонали, кряхтели, но не произносили ни слова, оба находились на пределе своих сил, он попробовал было освободить правую руку из ее тисков — безуспешно: еще девочкой она могла при помощи одного багра сдвинуть с места эвер и теперь со всей силой прижимала к телу его руки, он повалился на пол и увлек ее за собой, но она не разжала рук и держала его мертвой хваткой, он перекатился на спину, затем на бок, пытаясь освободиться, потом резким движением на живот, поранив при этом лицо о колючий коврик из кокосовой пальмы; пытаясь высвободиться, он изо всех сил вертел головой, но ничего не получалось, внезапно она почувствовала, что его сопротивление ослабело, он уронил голову на пол, словно хотел уснуть, тогда она отпустила его, и из его рта вырвался вздох, перешедший в хрип. Он пробормотал извинение. Затем сел, Лена потянула его за левую руку, и он поднялся, правая рука кровоточила, на пальцах была содрана кожа. Только теперь Бремер почувствовал боль, невыносимую боль. Он подставил руку под кран с холодной водой, чтобы не получилось отека. «Пошевели пальцами», — сказала Лена. Он повиновался, было больно, но он мог ими двигать. «Пальцы целы», — произнесла она.
Какое-то мгновение Лена колебалась, стоит ли сказать ему, что она кое-что скрыла от него, нет, попросту обманула, но теперь это не имело смысла, теперь уже слишком поздно. Вначале это была игра. Теперь же она переросла в действительность, кровавую действительность. Он воспринял бы ее признание как подлую ложь, как если бы она злоупотребила его доверием и держала в доме, словно домашнее животное, развлекалась с ним и в конце концов довела его до такого состояния, что он вышел из себя. И разве он не прав? А что, если бы он вывихнул ей руку или побил ее? Но в тот момент она не подумала об этом, просто держала его железной хваткой, вложив в нее всю свою силу, в сущности, она защищалась. И если бы теперь она сидела напротив него с подбитым глазом, с синяками на руках, ей было бы легче, она могла бы тогда сказать, что просто хотела как можно дольше удержать его у себя. А вышло, что сидел он с забинтованной правой рукой и извинялся за то, что у него сдали нервы.
Они лежали на матрасах на кухне. «Не напрягай руку»; — сказала она и погладила его. Он пополнел. Она почувствовала это во время их борьбы. На память пришло слово «толстяк». Он лежал рядом, напряженный, она чувствовала это настороженное напряжение. Его член, маленький, теплый, покоился в ее руке. Постепенно Бремер расслабился и забрался к ней под одеяло, и в ту ночь, впервые за все это время, они не были близки друг с другом. С улицы доносился крик птиц, оба бодрствовали, но делали вид, что спят.
На другой день Лена раздобыла из старых запасов вермахта бальзам для заживления ран. Он носил руку на перевязи. Но у нее был припасен для него еще один бальзам, правда, иного рода, она сказала, что готовится амнистия для дезертиров. Дата амнистии будет объявлена; кто явится добровольно, избегнет наказания. Вот это была радость, он буквально сошел с ума, схватил ее и — «Осторожно! Помни о своей руке!» — закружил по кухне: «Кайф!»
А потом она выложила на стол все, что ей удалось достать благодаря приобретенному почти за три года опыту — с помощью увещеваний, угроз или обещаний, но в основном за счет непреклонной уверенности, что рука руку моет: четыре яйца, килограмм картошки, литр молока, четверть фунта сливочного масла и, самое ценное, — половинку мускатного ореха, она выменяла ее за пятьсот бумажных салфеток, которые из-за мягкости использовались как туалетная бумага и были нарасхват. Она поставила на плиту картошку и достала из шкафа пресс для пюре, которым не пользовалась уже больше года. Ей казалось, что после той ужасной, унижающей его потасовки она обязана показать ему, как сильно любит его, как сожалеет о происшедшем, и она верила, что с помощью любимой им еды ей удастся побороть наметившееся охлаждение в их отношениях, его равнодушное самокопание в себе, на что она обратила внимание три-четыре дня тому назад, его безучастное лежание с устремленным в потолок застывшим взглядом, он оживлялся, лишь когда узнавал самые последние вести о наступлениях танковых частей.
— Оно и понятно — он просто свихнулся. А чего ему было делать-то? Кухню драить, кроссворды разгадывать да глазеть из окна.
Но теперь он приободрился. Всеобщая амнистия. Наконец-то. А на следующий день она решила приготовить для него кое-что более питательное. Побольше яиц.