Мистер Глеску презрительно усмехнулся.
— Рембрандт и да Винчи в одном ряду с вами? Нелепо! Разве могут они похвастать вашей универсальностью, вашим космическим размахом, чувством всеобъемлемости? Уж если искать равного, то надо выйти за пределы живописи и обратиться, пожалуй, к литературе. Возможно, Шекспир с его широтой, с органными нотами лирической поэзии, с огромным влиянием на позднейший английский язык мог бы… Впрочем, что Шекспир? — Он грустно покачал головой. — Боюсь, даже и Шекспир…
— О-о-о! — простонал Морниел Метауэй.
— Кстати, о Шекспире, — сказал я, воспользовавшись случаем. — Не приходилось ли вам слышать о поэте Давиде Данцигере? Многие ли из его трудов дошли до вашего времени?
— Это вы?
— Да, — с энтузиазмом подтвердил я. — Давид Данцигер — это я.
Мистер Глеску наморщил лоб, раздумывая.
— Что-то не припоминаю… Какая школа?
— Тут несколько названий. Самое употребительное — антиимажинисты. Антиимажинисты, или постимажинисты.
— Нет, — сказал он после недолгого размышления. — Единственный известный мне поэт вашего времени и вашей части света — Питер Тедд.
— Питер Тедд? Слыхом не слыхал о таком.
— Значит, его пока еще не открыли. Но прошу вас не забывать, что моя область — история живописи. Не литература. Вполне вероятно, назови вы свое имя специалисту по второстепенным поэтам двадцатого века, он вспомнил бы вас без особого напряжения. Вполне вероятно.
Я глянул в сторону кровати, и Морниел осклабился. Теперь он полностью пришел в себя и наслаждался ситуацией. Каждой порой тела впитывал разницу между своим положением и моим. Я чувствовал, что ненавижу в нем все, от головы до пят. Отчего, действительно, фортуна решила улыбнуться именно такому типу, как Морниел? На свете столько художников, которые к тому же вполне порядочные люди, и надо же, чтобы это хвастливое ничтожество…
И вместе с тем какой-то участок моего мозга лихорадочно работал. Случившееся как раз доказывало, что лишь в исторической перспективе можно точно оценить роль того или иного явления искусства. Вспомните хотя бы тех, кто были шишками в свое время, а теперь совершенно забыты — какие-нибудь современники Бетховена, например, при жизни считались куда более крупными фигурами, чем он, а сейчас их имена известны только музыковедам. Но тем не менее…
Мистер Глеску бросил взгляд на указательный палец своей правой руки, где беспрестанно сжималось и расширялось черное пятнышко.
— Мое время истекает, — сказал он. — И хотя для меня это огромное, невыразимое счастье, мистер Морниел, стоять вот так и просто смотреть на вас, я осмелюсь обратиться с маленькой просьбой.
— Конечно, — сказал Морниел, поднимаясь с постели. — Скажите только, что вам нужно. Чего бы вы хотели?
Мистер Глеску вздохнул, как если б он достиг наконец врат рая и намеревался теперь постучаться.
— Я подумал, — если вы не возражаете, — нельзя ли мне посмотреть ту вещь, над которой вы сейчас работаете? Понимаете, увидеть картину Метауэя, еще незаконченную, с непросохшими красками… — Он закрыл глаза, как бы не веря, что такое желание может осуществиться.
Морниел сделал изысканный жест и гоголем зашагал к своему мольберту. Он приподнял материю.
— Я намерен назвать это, — голос его был маслянист; как нефтеносные слои в Техасе, — «Бесформенные формы N29».
Медленно предвкушая наслаждение, мистер Глеску открыл глаза и весь подался вперед.
— Но, — произнес он после долгого молчания, — это ведь не ваша работа, мистер Метауэй.
Морниел обернулся к нему, несколько удивленный, затем воззрился на полотно.
— Почему? Это именно моя работа. «Бесформенные формы N29». Разве вы ее не узнаете?
— Нет, — отрезал мистер Глеску. — Не узнаю и очень благодарен за это судьбе. Нельзя ли что-нибудь более позднее?
— Это самая поздняя, — сказал Морниел несколько неуверенно. — Все остальное написано раньше. — Он вытащил из стеллажа подрамник. — Ну хорошо, а вот такая? Как она вам покажется? Называется «Бесформенные формы N22». Бесспорно, лучшая вещь из раннего меня.
Мистер Глеску содрогнулся.
— Впечатление такое, будто счистки с палитры положили поверх таких же счисток.
— Точно. Это моя техника — «грязное на грязном». Но вы, пожалуй, все это знаете, раз уж вы такой специалист по мне. А вот «Бесформенные формы N…»
— Давайте оставим эту бесформенность, мистер Метауэй, — взмолился Глеску. — Хотелось бы посмотреть вас в цвете. В цвете и форме.
Морниел почесал в затылке.
— Довольно давно не делал ничего в полном колорите… Хотя… постойте… — Его физиономия просияла, он полез за стеллаж и вынул оттуда холст со старым подрамником. — Одна из немногих вещей, сохранившихся от розово-крапчатого периода.
— Не могу представить себе тот путь… — начал было мистер Глеску, обращаясь скорее к себе самому, чем к нам. — Конечно, это не… — Он умолк и недоуменно пожал плечами, подняв их чуть ли не до ушей, — жест, знакомый всякому, кто видел художественного критика за работой. После такого жеста слова не нужны. Если вы живописец, чью работу сейчас смотрят, вам все сразу становится ясно.
К этому времени Морниел уже лихорадочно вытаскивал из-за стеллажа картину за картиной. Он показывая каждую мистеру Глеску — у того в горле булькало, как у человека, старающегося подавить рвоту, — и хватался за другую.
— Ничего не понимаю, — сказал Глеску, глядя на пол, заваленный полотнами. — Бесспорно, все это написано до того, как вы открыли себя и нашли собственную оригинальную технику. Но я ищу следа, хотя бы намека на гений, который готовится войти в мир. И… — он ошеломленно покачал головой.
— А что вы скажете насчет вот этой? — Морниел уже тяжело дышал.