Выбрать главу

— Вы полагаете, что Богу в самом деле важно, как мы одеваемся, что едим, сколько раз в год трахаемся, и он вполне способен определить нас в геенну, потому что в пост мы по незнанию съели хлеб с маслом? — спокойно поинтересовалась я.

— Ты испорчена и порочна своим мусульманским прошлым, — нагло заявил Нико. — Спать с мусульманином, по Библии, все равно что принять ислам.

— Ну, я там такого не читала, — растерянно ответила я.

— А это так, — издевательски закивал Лев.

— Ну что же, — мне все это начало надоедать, — с моей точки зрения, неважно, каким именем мы называем Бога, ведь, в сущности, люди одинаковы везде.

— Нет, — настаивал Нико, — объясни, зачем ты это делала? Зачем ты ложилась в постель с врагами, которые, как жиды, обрезают себе члены?

— У них большие члены, — объяснила я.

— Какие? — не унимался Нико (ко всему прочему он очень любил обсуждать различные половые мерзости). — Сейчас мы поедем ко мне домой, я тебя трахну, и ты честно скажешь мне, у кого член больше…

Лев сидел и молчал. Он просто не сказал ни слова.

— До свидания. — Я поднялась из-за стола и вышла на улицу.

Лев выбежал за мной и тупо стоял рядом, пока я ловила машину.

— Я думал, ты тоже этого хочешь… — как-то странно оправдывался он.

— Пока, Лев, — сказала я.

Больше всего меня поражала его способность существовать в тотальной лжи, которая окружала его, как омерзительный кокон, и он не мог расслабиться ни на минуту, чтобы не выдать себя перед женой, передо мной, перед любым человеком во всем этом долбаном мире, — в конечном счете он уже не то что не отличал ложь от правды, он просто перестал видеть между ними разницу. Он жил, как вечно гонимый бездомный кот, у него не было привязанностей, он никого не любил — его душа была пуста, как пещера, в которую живое существо заходит раз в тысячу лет, чтобы заблудиться в холодной тьме и погибнуть. Он был не настолько глуп, чтобы не понимать этого, но каждый проклятый день бесконечных лет Господа нашего он задвигал эту мысль куда-то в даль своего бесплодного ума, и только в страшном, алкогольном прозрении она возвращалась к нему, как голос жертвы возвращается к убийце.

Он не мог примириться со своей пустотой, с интеллектуальной пустыней, которая царила в его мозгу и по которой, как отрубленная голова, прокатывалась лишь редкая политическая статья; он жаждал успеха и внутренне ненавидел свою роль вечного мальчика при именитом отце. Сознавал ли он, что жизнь, в сущности, кончена? Понимал ли, просыпаясь в самоубийственные предрассветные часы, что ничего не достигнет, что сгинет в ничтожестве, а старость встретит на кухне с потрескавшимися стенами, за столом, на котором будет стоять поллитра и щербатая тарелка с супом-брандахлыстом?

Он искренне считал себя честным человеком — и он был прав, хотя никогда не задумывался о том, что честность — это всего лишь облагороженная принципами трусость. Он боялся порвать с тем, что его окружало, хотя не мог не замечать тупиковость выбранного пути. Он ненавидел свою жену, он не знал своего сына («Бедный ребенок заикается на каждом слове! — сочувственно говорила мне Таисия. — Они сделали из него психопата после всех этих пьяных скандалов»), он приходил домой глубокой ночью, чтобы упасть на кровать не раздеваясь, и уходил ранним утром, трепеща при мысли о гипотетическом разводе. Он боялся предать патриархальный авторитет своего гребаного отца, который кричал на каждом углу, что он христианин почище Зосимы и растил своих детей в духе православных ценностей семьи и брака, истины и смирения, любви, всепрощения и прочей херни, обычно озвучиваемой попами, спрятавшимися за пропахшими рыбой стенами трапезной.

Он упоенно грешил каждый день. Ложась в мою постель, он снимал нательный крестик и фальшиво целовал его — очевидно, он полагал, что всевидящее око Божьего Промысла в таком случае слепнет, как один на троих глаз облапошенных Персеем сестер. Нажираясь, он рассказывал мне о том, как намерен строить храм и собирать пожертвования. Боюсь, что он и впрямь надеялся таким образом заслужить прощение. Он жил в постоянном мышином страхе, его вера в Бога была не дерзким диалогом в фаустовском стиле, а сдавленным лепетом вора, который хныкает перед смертью оттого, что попадет в ад.

Каждая минута жизни — той жизни, которая может быть восхитительной и страстной, безумной, преступной, непредсказуемой, — была для него безысходным в своей пустоте поиском оправдания, попыткой разглядеть в своем прошлом хоть один поступок, эдакую Грушенькину «луковку», за который он бы смог уцепиться и убедить себя в том, что коптил это небо не зря. Он рассказывал мне о своей работе на радио с таким пафосом, как будто был по меньшей мере Левитаном, презрительно не замечавшим угроз фашистов, мечтавших сбросить на него бомбу. Полгода работы над посредственной передачей на том самом радио «Великая Россия», о котором восхищенно рассказывала Таисия (как-то летом, охуевая с грудным ребенком, я настроила приемник на это радио: там часами трендели какие-то никчемные редакторы журналов под названиями «Дети-христиане», «Нравственные школьники» и «Православные иноки против гомосексуалистов», а в заставках гремели песни о любви к России, и я подумала, черт возьми, если дьявол есть, то он среди нас и у него большой бизнес!), позволяли Льву говорить о каком-то своем неоценимом вкладе в патриотическое движение.