Выбрать главу

Семен увидел меня, позвал рукой, согнув ее крюком, как бы заграбастывая, крикнул:

— Подь сюда!

Я подошел, но не успел сесть рядом с Семеном, как те двое поднялись и, усмехаясь, дружно зашагали к санаторию.

— Ой! Стой! — засуетился Ступак. — Этак не по-честному. Нагуторили — и бежать. — Те двое не остановились, и Ступак выругался: — Мать вашу… Мы бы вам показали битву на Волге!

— Что такое?

— Разговор зашел. То да се. О начальниках, значит. Какое наше отношение в данный период и так дальше. Это насчет строгостей разных, в связи с лечением тоже. Я им — правильно делают, спасибо, говорю, без них — хана. Порядку такого не будет: главное — дисциплина, на то и начальство существует, хоть и врачебное, скажем. Болезнь, она тоже сильного действия страшится. Так им толкую, излагаю от души свое мнение и замечаю: один усмехается, другой в белый платочек кривится. Будто я для веселья им излагаю. Кончаю свою речь, спрашиваю: «Какое ваше мнение?» — «Такое, — отвечает одни, — вы темный человек». — «Как это, извините?» — «Так это, — встревает другой, — трудитесь, спину гнете, на войне пострадали. Вы же и есть самый главный». — «Постой, постой», — говорю. Усмехается первый: «Вот живете и, между прочим, хлеб жуете. И будете жить, если, конечно, с БК справитесь». Ну, я тут до глубины души возмутился. Что это, думаю, за космополиты проклятые, как их не истребили еще. «Не ваше дело, говорю, вы меня не испытывайте. Я на всех фронтах испытан и, хоть потерял руку-ногу, могу еще кое-кому…» И тут вижу — ты идешь, зову на помощь. А они бежать. Вот сволочи: напакостить — и в кусты. Это ж шпионы, враги трудового народа. Я на них напишу!.. Как твое мнение?

— Да, дела, Семен Евстратович.

— Вот и я говорю!

— Трудный это вопрос, — начал я осторожно, чтобы не обидеть Ступака. — Тут ведь надо разобраться. Санаторий-то огромный, а жизнь вся еще больше.

— Постой, постой! — Ступак убрал с моего плеча руку. — Ты за кою? Непонятно что-то…

Ступак отодвинулся, глядя на меня чуть издали, как бы решая для себя: с тем ли человеком он говорит или незаметно подошел и сел рядом кто-то совершенно другой, никогда не виданный.

— Вы извините, — примиряясь, проговорил я. — Каждый имеет право сказать, что думает…

Коротко, болезненно вздохнув, Ступак встал, железно хрупнул протезом и скривил губы, будто хотел выплюнуть мне в ноги накипевшую слюну. Повернувшись на протезе, как на вкопанном столбе, он зашагал к санаторию, ходульно раскидывая ноги и сильно взмахивая рукой, словно опираясь ею о воздух.

Зачем я расстроил его?

Поднялся, нехотя пошел. На выходе из аллеи столкнулся с лейтенантом Ваней. Он медленно и четко вышагивал тонкими ногами, пощелкивая прутиком по хромовым голяшкам сапог, высвистывая мотивчик. Вид у него был такой, будто совсем недавно в его жизни произошло что-то очень приятное, важное, и он пошел прогуляться, наедине подумать, оставив себя лишь для самого себя, — вот такого счастливого, неповторимого.

— О, привет! — слегка козырнул Ваня. — Сейчас видел Антониду. Говорит — в деревню едешь.

— Хочу.

Ваня задумчиво пощелкал прутиком по голенищу, тряхнул белесым чубом, как бы ворохнув свои разнежившиеся мысли под черенком.

— Если хочешь — я поеду. Вместе. Хоть мне и некогда — поеду. Только скажи. Помогу. Тебе трудно будет, а? Ты без всяких — скажи, если надо.

— Нет, Ваня, не надо.

— Смотри. Подумай. Завтра скажешь.

Он пошел дальше так же задумчиво и одиноко, очень точно насвистывая «О голубка моя…» И это было красиво: тоненький, гибкий лейтенант среди красных стволов сосем, на фоне мелово-белого, сияющего холма.

Почему я в прошлый раз поторопился нехорошо подумать о нем?

5

Сначала пешком шесть километров. По белой хрупкой дороге, сквозь сосновые боры и березовые рощи, вдоль берега пустынной, будто навсегда осиротевшей Зеи. Вдвоем. Под ногами — шепелявый шелест подсохших листьев, стук чистой гальки на старых вымоинах, треск морозного ледка в распадках. И ноги Антониды — то впереди, то сбоку, — крупноватые, но неожиданно легкие, и зарозовевшие, мелькающие ладошки, — из них я взял хозяйственную, увесистую сумку, — и влажные проталины глаз, когда быстро, как-то пугливо она взглядывает на меня. Шаги, частое дыхание, разговор: о белке, струйкой рыжего пламени прошившей хвою сосны, о черной лохматой гусенице, суетливо переползающей дорогу, о кипящем муравейнике, о чистом прохладном небе, за которым неизвестно что — еще такие земли, как наша, или пустота, не постижимой нами черноты и холода. И вдруг желание, почти невыносимое: остановить Антониду, обнять и поцеловать… А потом — будь что будет.