Выбрать главу

— Все одно — инвалид.

— Зато живет, — ответил другой.

— Червяк тоже живет…

— Ты-то больше червяк со своими бациллами.

— Да он совсем как здоровый.

— Тише, загалдели!

— Трусишь — не заставляют.

— Да я что…

— Тише, говорят!

Сухломин спокойно выждал, вид у него был такой, будто он говорил с печалью: «Что ж, паникеры всегда найдутся», — и начал рассказывать о показаниях к торакопластике, о подготовке больного к операции, возможных осложнениях и ценности препаратов как вспомогательных средств для хирурга.

Я не знал, одеваться мне или еще понадоблюсь Сухломину. Подошла Антонида, тронула за руку, увела за щиты с плакатами, отдала одежду. Я одевался, смотрел в зал в просвет между щитами, и он казался мне мутным, далеким и каким-то едино-безликим, больным существом. Я слышал его тяжкое, горячее дыхание и чувствовал перед ним вину: нет, не правда все это обо мне. Было не так.

Оделся, спустился со сцены, сел на свое место рядом с Ефимом Исааковичем — маленьким, вертким и аккуратным человеком, — а сам все думал: вот бы встать и рассказать, что такое торакопластика. Не стыдясь, как на исповеди. О крови, треске ребер, полусумасшедшем бреде, о небрежно зашитом и вновь расшитом разрезе… Сказать, что была смерть — чернота, исчезновение. И самое жуткое — медлительное оживление тела (бесформенной массы), превращение его в сознательное существо. Рождение на свет — но не ребенка, который не помнит страха и боли, а сразу взрослого человека, — и это никогда не освободит душу от горечи и унижения: нельзя, позорно так жаждать жизни… Поведать о морфии — сладком обмане, приучающем к жизни, примиряющем с нею, из которого страшен выход в безморфийный мир — к болям, страданиям, суете и одиночеству. И главное: правильно ли, хорошо ли, нужно ли было все это? После добровольного креста во имя спасения (добровольного ли до конца?) — многие годы, всю свою жизнь тяжесть сомнения: зачем?

Собрание закончилось, больные встали, несколько человек подошло ко мне — трое мужчин и две женщины. Перебивая друг друга, они начали спрашивать: что? как? почему? — трогали, рассматривали меня. У женщин были такие глаза, будто я только что вернулся с того света и могу кое-что выболтать лично им. А я улыбался, как скромный герой, понемножку пятился к двери, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего, и тихо говорил: «Ничего, нормально, не бойтесь…»

Подошел Сухломин, взял меня под руку, оттеснил настырных «тубиков» — свое новое пополнение.

— Пойдем-ка со мной.

Оделись, вышли во двор. Сухой мороз потрескивал в тишине, чисто скрипел утоптанный снег, гулко стучал на сосне дятел, шелуша кору. По снеговой дорожке прошли через недвижный ледяной лес (Сухломин курил, и дым от его папиросы повисал облачками над сугробами); показались три деревянных двухэтажных дома. Вошли во второй, свернули по коридору влево, и из открытой двери пахнуло домашним, кухонным теплом.

— Раздевайся, — скомандовал мне Сухломин и крикнул: — Софья Ивановна!

Появилась девочка лет семи — смугловатая, худенькая, с длинными темными косичками и светлоглазая (как-то неожиданно светлоглазая), сказала мне:

— Здравствуйте.

— Софья Ивановна, что у нас есть закусить? — спросил Сухломин без улыбки, очень серьезно. Повернулся, глянул на меня. — Это моя хозяйка. Знакомьтесь.

Девочка издали протянула мне руку, но пожала резко и крепко (в этом уловилось что-то сухломинское), приблизилась к отцу, подняла голову, всмотрелась и рассмеялась на его улыбку:

— Есть все, — сказала она. — Есть хлеб, лук, консервы «Камбала в томате», немножко колбасы; можно картошки сварить.

Прошли во вторую комнату, я сел у стола, а Сухломин отправился помогать Софье Ивановне. Из кухни слышался его голос, он там серьезно разговаривал с «хозяйкой», давал ей какие-то советы, выслушивал слегка ворчливые ее речи. Потом Софья Ивановна стала проворно носить и ставить на стол тарелки, банки, стаканы.

В двух сухломинских комнатах было чисто, пустовато (они слегка напоминали гостиничный номер), и что сразу бросилось мне в глаза — не было никаких женских вещей и предметов, кроме, конечно, лент, куклы, книжек Софьи Ивановны. Отсюда была изгнана женщина, и само по себе (а может быть, с помощью хозяев) исчезло все, что было связано с нею. Но остались ее глаза — в глазницах Софьи Ивановны.

«Сюда скоро придет Антонида, — сказал я себе. — В эти комнаты, в эти стены. Наверное, она уже была здесь не раз. Сидела на диване, на этом стуле. Как ей придется здесь — легко (как первой юной жене) или со слезами? Любит ли ее Сухломин?»