Выбрать главу

— Конечно.

— Там у него здорово — египетские пирамиды. Похоже. Возьми: в основании почти что сотня метров, макушка будет восемь-девять метров, — пирамида! Только в длину побольше.

Саша аккуратно свертывает газету, сует ее во внутренний карман макинтоша, застегивается, встает. Выходим из прорабки. Погода переменилась — сеется мелкий холодный дождичек. Мокрый бетон, арматура, фермы, перекрытия. Саша молча идет впереди, потом прибавляет шагу, сворачивает к стене, хватается за узенький трап, быстро карабкается вверх. Я едва успеваю за ним, соскальзывают ноги, в душе постоянный испуг: «Сорвусь — и конец! А главное — подведу человека, отвечать за меня придется». Лезу, цепляюсь, креплюсь. На площадке отдыхаю. Неужели нет других хороших лестниц на плотине? Как же поднимаются различные представители, корреспонденты, строительное начальство? Или все они верхолазы? Саша кричит откуда-то сверху, из тумана:

— Папаша, покажи класс!

Взбираюсь к нему, хочу улыбнуться — губы едва растягиваются.

— Во, по-нашенски. Следуй за мной.

Лезем по отвесной лесенке на ферму крана, кран медленно плывет, и кажется: стена плотины, клетчатые стрелы, башни, эстакады — все смещается, заваливается в серую морось дождя. Площадка. Перила. Саша Таршуков что-то кричит рабочему на противоположной стенке. Кран останавливается, рабочий перебрасывает на площадку доску. Саша становится на нее, покачавшись, юрко перебегает к стенке. Зовет меня, суетливо взмахивая рукой.

Доска узкая, колеблется, внизу — провал. Хочется плюнуть на все, повернуть назад. Но почему-то я не могу сделать это — на стенке собираются люди, подошла женщина, смотрят, посмеиваются, подбадривают меня, — и я, почти не помня себя, нащупываю ногами доску и как-то боком, суча руками, перебегаю на ту сторону.

— Видали! Он у меня такой! — говорит Таршуков.

Пожимая чьи-то руки, слышу какие-то слова, оправдываюсь: «Без привычки трудно… Не приходилось… Каждый в своем деле мастер…» Мне тоже что-то говорят, понимаю — успокаивают. Саша заботливо берет меня под руку, и мы движемся дальше.

Железные трапы, фермы, перекрытия… Проходит пятнадцать, а может быть, двадцать минут. Сквозь морось пробивается солнце — вспыхивает бетон, светятся опалубочные щиты, слепит мокрым блеском железо, — вверху больше свободного воздуха, видна кромка плотины, и стрелы кранов прочерчивают само небо.

Спина Саши Таршукова исчезает, как бы переваливается на другую сторону бетонной стены, я останавливаюсь — надо передохнуть, чтобы спокойнее, солиднее выглядеть там, на людях, — потом неторопливо, по отлогой лестнице взбираюсь на гребень плотины.

И вижу море, которое уже имеет название — Красноярское. Но здесь оно мало похоже на море. С двух сторон стискивают его гранитные кряжи, — и скорее это широкая, большой глубины река. (Может быть, там, выше по течению, где начинаются распадки и долины, вода необъятно, по-морскому, раздвинула свою гладь.) Непривычно укоротились, огрузли в воду сопки — как срезанные по самые макушки, — сосны, будто позабыв о грани берега, вошли кое-где по самые кроны в реку. Небо казалось близким, приплюснутым к земле, невысоко парил коршун (но так солидно и медленно, словно под ним была прежняя пропасть), вода не ко времени струила из своей глубины холодный пар. Мне подумалось, что здесь, на другой стороне плотины, возникли иные пространства, иные измерения. Нарушилась первозданность, и все сделалось малопонятным, как в чуждом, придуманном мире.

— Отец, шагай сюда!

У края стены, над высокой водой, собравшей желтую пену, щепки, мелкий лес, — трудились люди. Чиркала и гасла электросварка, погромыхивала арматура. По узкому настилу я прошел к ним, взялся за поручень: внизу, метра в четыре глубиной, зиял люк. Туда опустилась бадья, выплеснула пять тонн жидкого бетона, он разлился ровно, глянцево, и в него тут же впились толкушки-вибраторы. Бетонщики уплотняли, укладывали, как бы усыпляли на века твердеющий бетон.

— Знакомься, отец! — Саша Таршуков тянул мою руку куда-то в сторону, и я увидел рослого, до черноты загорелого человека в каске и очень опрятном и чистом брезенте. — Это Гурвич, бригадир. Не стесняйся, свой парень. А это! — Саша, сияя, крикнул Гурвичу: — Мой батя! Приехал! Встаю сегодня — он входит, здравствуй, говорит. Вот неожиданность!

Гурвич присматривается ко мне, медлит, потом осторожная улыбка оживляет его обветренные, с сизым налетом губы, он закуривает. Подходят другие бригадники, всех их Таршуков называет по именам, ласково: Валя, Жора, Леша, — показывает на меня. Те тоже начинают улыбаться, а Гурвич говорит: