«Движок запущу, — решает Евсюков, — самое время аккумуляторы зарядить, как бы не сели шибко. Это главное — аккумуляторы, — внушает себе Евсюков, — без них никакой трудовой деятельности здесь».
Он опять вспоминает о несчастной судьбе Константина Петровича и хочет думать о нем хорошо: прилетит скоро, с июльским вертолетом, спирту привезет, еды вкусной, сигарет. Выпьют крепенько, потолкуют о новостях, теперешней житухе в стране. Но никак не может позабыть сало в кладовке, руки Константина Петровича и как он испугался, проглотив кусок шпика вместе с кожей… О тюрьме говорит «ошибка жизни», а за что угодил туда, — молчит. Семью потерял — восемь лет кто будет ждать? Теперь, отдохнув, оклемавшись, прибиться хочет к готовому, считает, что он «мужик в силе». Евсюкову, конечно, до этого всего дела не может быть, у каждого своя душа за пазухой (вот и с Нюткой, скажем, не очень гладкая история), но все-таки почему он, Евсюков, попал к Константину Петровичу в подчинение?
Все тише играет джаз в аппаратной, — неужели так быстро, прямо-таки неожиданно выдохлись аккумуляторы? — шелестит за окном морось, и серая, унылая мгла накапливается в углах, над печкой, где сушатся на проволоке портянки, под столом. Евсюков замечает, что он опять лежит на кровати, курит и как будто бы дремлет. И как будто бы все, о чем он думает, — снится ему.
«Надо встать, сбегать для разминки за водой, наколоть дров, запустить движок, а то и…»
Нет, почему он попал к Константину Петровичу? Даже обидно, что так просто получилось… Стоит только подумать, и вот какая картина получается: родился на свет — не виноват в этом; кормили — так полагается; учиться послали — ученье свет; семь классов окончил — дружки работать переманили (тоже вроде хорошо — помощь семейству); а там служба — по указу; после решил на Тихий океан — представитель вежливый подвернулся; окончил курсы — Константин Петрович выбрал его в напарники… Очень просто, даже обидно. Оказывается, и яблоки крал он в садах медынских куркулей не сам, а кто-нибудь вел его или посылал. И памятники старинные на кладбище рушил не по своей воле — Джон Кирпичов своим примером увлекал. Только раз, когда прочитал на камне «Мей», у него погорячело в груди, захотелось сказать что-нибудь обидное Джону, уйти с кладбища. Но не хватило духу: подрожало сердце и остыло.
В армии тоже случай был. Послали Евсюкова и одного ефрейтора-пензяка танк охранять (на учениях в бочажину завалился), а там деревенька рядом оказалась. Ефрейтор пошел вроде за молоком и пропал на целые сутки. Евсюков едва не помер без сна и на дожде, думал, что обязательно назовет ефрейтора сволочью и командиру еще доложит. Пришел тот, подвыпивший, с фотографией молодой бабенки в нагрудном кармане, и ничего не сказал Евсюков, отупевший от обиды; даже бодрость пытался изобразить… А вот недавний, здешний случай. Весной было. Проснулся ночью Евсюков — Константин Петрович в аппаратной трудится, данные о погоде передает. Вышел по нужде — ветер хлещет, снег с дождем потопом рушится, лес зверем рычит, — вернулся, глянул как-то нечаянно: сапога, шапка Константина Петровича сухие и чистые. Значит, не ходил на площадку, самолично сочинил погоду. Чуть не крикнул Евсюков: «Эй ты, мать твою так!..», но не крикнул. Брякнулся на кровать, ударив себя хорошенько о стенку, и сразу уснул.
«Надо письмецо матери черкнуть, скоро вертолет будет. Расспросить что и как. Может, деньжат подбросить?..»
Погода такая, что хуже похмелья: смотришь, живешь — и все равно будто тебя нет. Отдельно стонет, томится душа. А в Хабаровске, наверное, солнце, люди на пляже копошатся, рестораны действуют… Медынь тоже не худшее место на планете: теперь сады там отяжеляются, редиска — пять копеек пучок. Ресторан районного масштаба до двадцати трех тридцати без выходных, даже коньяк бывает. Ну и девчата. Зимой их как-то не так видно — закутанные, спрятанные в теплую одежду. Зато, начиная с весны, на улицу невозможно выйти: платья, ноги, руки… И глаза, конечно, обалдеть по неопытности можно. Пойдешь, выпьешь — чтоб от греха подальше, или, наоборот, храбрости добавить.
Нет, почему все-таки Евсюков такой… поддающийся человек? Он совсем не хуже других. Сила физическая имеется, рост выше среднего, лицо тоже в норме — не прыщавое, как у ефрейтора из города Пензы; а волосы, можно сказать, исключительные — вьющиеся, как у киноартиста. Если пиджак, белую рубашку, галстук, — в любую публику можно пустить. И ходил Евсюков. Правда, душа у него всегда съеживалась, делалась маленькой, забивалась, как ощипанный цыпленок, в самую глухоту, темень; и тело, брошенное, жило само по себе. Только раз, когда сшибли Мея… Нет, это пустяки, в другой раз, когда схалтурил Константин Петрович, — она вспыхнула, разрослась, захлестнула всего Евсюкова. Он и обрадовался, и испугался. Но вдруг ему сделалось страшно: что будет потом, если душа вырвется наружу? И он, похолодев, загнал ее поглубже внутрь.