Выбрать главу

Он садится к столу, опрятный, тоненький, туго затянутый халатом, и со спины похож на девушку. Антонида стоит рядом, широкая, роскошная, как мать перед ребенком; отобрав четыре «Истории болезни», раскладывает перед ним веером, словно приглашает выбрать самую интересную карту.

Парфентьев следит за детскими, юркими руками Ефима Исааковича, и только они касаются крайней истории болезни, — он вскакивает, опускает плетями руки, говорит:

— Так точно, больной Парфентьев.

— Впервые слышу, — шутит Ефим Исаакович.

— Как же, доктор?.. — разводит бледные бухгалтерские ладони Парфентьев. — Я у вас состою.

И начинает быстро, очень складно докладывать о коликах, брожениях и дрожаниях в своем организме, заученно расстегиваясь и вытаскивая из брюк рубашку. Ефим Исаакович не слушает, просматривает историю болезни, после неохотно встает; вытянувшись на носках лакированных ботинок, приставляет к костлявой груди Парфентьева стетоскоп: не прослушать этого больного нельзя — и вправду серьезно заболеет.

— Я вас вылечу, — говорит Ефим Исаакович. — Вы больше других жить хотите.

Парфентьев радостно хихикает, усмехается Антонида, смешно мне, и Ступак наконец перестает мучить свой протез; а лейтенант Ваня, осмелев, придвинулся пилотную к Антониде, что-то бормочет в розовое ушко под белым чепцом; ее голубые проталины глаз сужаются, остреют, будто от слез, губы подрагивают, и кажется, — вот сейчас она прыснет в ладошки, расхохочется и убежит из палаты.

— Лейтенант, вам вредно волноваться, — Ефим Исаакович отстраняет Ваню, указывает пальчиком на стул.

Очередь Семена Ступака. Он рассказывает о своем самочувствии и опять мнет протез. Что за привычка? Мне уже по ночам мерещится этот деревянный скрип. И переживать Ступаку нечего особенно: несколько очажков на правом легком. Их залечат стрептомицином, фтивазином, паском, — все это он получает, и сердце прекрасно выдерживает. Обидно, что слишком много на одну душу досталось — другое дело. Но ведь могло и хуже быть.

Лейтенант Ваня говорит, что он здоров, ему пора выписываться и ехать в часть. А что «поддули» — так еще лучше: легкость во всем теле появилась, хоть подпрыгивай и летай.

— Буду летающий лейтенант.

Я смотрю на ярко конопатую грудь Вани и почему-то думаю о жене Ефима Исааковича. Она рыжая, рослая, с тоненькой талией и широким задом, даже больные старички третьей стадии оглядываются и смотрят ей вслед. Хочу представить, как они живут у себя на квартире, почему у них нет еще детей, вместе ли спят?.. Ведь она может нечаянно придавить Ефима Исааковича к стенке или столкнет на пол, и тогда послышится хруст, легкий звон: Ефим Исаакович разобьется, как дорогой сосуд.

Ваня натягивает рубашку, медленно, напрягая грудь, чтобы Антонида полюбовалась его мускулатурой. Под мышкой слева видны синяки: через каждые два-три дня Ване прокалывают иглой межреберье, плевру и подкачивают воздух. Ванино легкое, сжавшись наполовину, висит в воздушном мешке, почти не дышит, отдыхает, чтобы легче справиться с палочками Коха.

Ефим Исаакович поворачивается ко мне, снимает очки, отчего делается подслеповатым и беспомощным, достает носовой платок, подняв высоко полу халата. Он смахивает капельки пота со лба, зарывается в платок носом, трудно сморкается. И вдруг я понимаю: он не будет меня спрашивать и смотреть. От этого у меня холодеют руки, зябко становится в груди, и свет в окне делается желтым и далеким.

— Завтра к хирургу. В двенадцать. Советую согласиться.

Врач и сестра уходят. Минуту я сижу в пустоте, как после оглушающего взрыва, потом вижу: ко мне придвинулись, на меня смотрят лейтенант Ваня, Парфентьев, Семен Ступак. Из соседней палаты пришел толстяк Максим Коноплев, журналист из города Благовещенска. Пошептался с Валей, тоже пригорюнился. Я молчу, мне нечего сказать, все ясно: хирург предложит операцию — торакопластику, будет ломать мне ребра. Могу отказаться, но тогда и лечению конец. Порошки, уколы мне плохо помогают. Я должен подумать. Решиться и, может быть, стать навсегда здоровым или жить так, будто носишь за пазухой гранату с выдернутым кольцом. Я буду думать. А зачем им переживать, этим людям? Смешные! Вот только сейчас каждый волновался за себя, мучил доктора, на свой лад вымаливал у него исцеления, — теперь сидят, напуганные, поняв, что самый трудный больной — это я. И лейтенант Ваня примолк, смотрит в книгу, а глаза слепые. Максим Коноплев щелкает крышкой фотоаппарата (он, наверное, и спит с ним на шее), переводит затвор, — еще вздумает фотографировать меня, будто я обязательно умру. Ну что же ты, Ваня? Встань, скажи что-нибудь смешное. Выругайся, передразни Парфентьева: «Не-куль-турье!»… Расскажи, как на Квантуне ты ухаживал за «китайкой», как ты хотел поцеловать ее, а она испугалась — подумала, что ты хочешь ее укусить.