Важно, чтобы волна захлебнулась; чтобы дрожь нетерпенья передалась – после легкомысленного открытия в театре, когда тебе со стороны показывают тебя (совсем по чуть-чуть: лоб или локоть), что несмертельно и легко преодолимо, хотя и остаётся припечатанным в опыте; прозрачное, призрачное, тем не менее, никуда не девается, пребывает.
Вечер хочется и длить и прекратить (сам часто ловишь себя на том, что фиксируешь время, считаешь, сколько осталось – то ли от убыли, то ли от удали, то ль от зудящего нервного зуда, который не перепрыгнуть и не обойти, нужно обязательно выйти на свежесть и следовать умозрительной траектории расхождения), противопоставленный всему и всем другим, многоголовым и неделимым – своим впечатлением противопоставленный, открытием чего-то, что раньше было сокрыто, а теперь раздвигает твоё внутреннее пространство.
Несминаемая одежда, гипсовые тела, перелицованное пальто – оттиски пережитого на теле и на челе; слепки пустого, точнее, полого, ничем не закрепляемого опыта, утекающего сквозь дырявые руки.
То, что остаётся от того, чего не осталось: чистая форма.
Нерифмованные, свободные строки эти, тем не менее, не хочется называть верлибром – настолько они цельны внутри себя, спаяны и сжаты.
Ощущение осыпающейся фрески как раз и возникает из этой чреды сгустков, словно бы оставшихся от целого и непрерывного регулярного поэтического текста.
Точно это древняя рукопись (чужая история), оставшаяся во фрагментах, – Аристов противопоставляет друг другу соседние периоды, точно спорящие своими агрегатными состояниями и не всегда вытекающими из предыдущих строк.
Связь причин и следствий нарушается; линейной логике выкручивают суставы, но если опорные сигналы точны, то суть текста, его мерцающий смысл продолжает проступать сквозь пласты и напластования.
Стихотворение, написанное другим человеком, и есть чужая история, доносимая до нас по частям, частями – отраженье отражённого света, куски росписи, собираемой заново, но отнюдь не в произвольном порядке.
8
По «Открытым дворам» идёшь как по Музею Фотографии – большие белые поля страниц отштукатурены под выставочные помещения, на стены которых повешены снимки – где-то цветные, частью – чёрно-белые.
Сепия чередуется с дагерротипом, многократно увеличенный мгновенный полароидный (плавный, но загустевающий, молочной рекой с кисельными берегами) оттиск – с мобилографической куриной слепотой микромира, поднесённого к самому носу.
Крупный план фиксирует отнюдь не любовную размолвку с бытиём, но беглое бегство с окалин к окраинам.
Потому-то снимки или стихотворения как «люди слюды» крайне осторожны.
Увидеть и выделить (поймать) свет – главная задача фотографического искусства, отличающегося от живописи точно так же, как поэзия отличается от прозы.
…встретить идущий из камня свет | Свет, который пока не добыт | если он в заброшенном камне его надо найти…
«Забытое месторождение» («Книга твоя слюды | Не слова в ней | А люди видны | В неподвижной прозрачности…») предшествует картографически точным стихам, посвящённым Парщикову и Айги.
Текст, отталкивающийся от впечатления, произведённого выходом посмертного семитомника Геннадия Айги, формулирует важнейшую особенность метода – эйдетическую редукцию: «Лес становится снова деревом | Поле горизонтом безграничную обозначает страницу».
«Памяти Алёши» смешивает мемуар и формуляр, присягая задаче собирания и проявления «фигур интуиции» и ещё раз формулируя способ:
…попробуем собирать – твое зрение | рассеянное для нас | (пусть на странице описания жизни) затерянное среди ясеневской листвы | Прикрывая глаза, я отчетливо вижу твой свет…
Собственно, весь литературный путь Аристова и можно условно обозначить этим экспозиционным направлением – от Парщикова к Айги, с постоянным обезжириванием и обезвоживанием изображений, всё более скупых на проявление вторичных жанровых признаков.