Выбрать главу

Письменный Борис

Открыватель визиологики

Борис Письменный

Открыватель визиологики

Виною тому нью-йоркская жара, привыкнуть к которой трудно. Задраяны окна; воздух кондиционированный, не живой; голова гудит точно летишь в самолете. Так пролетал он короткую июльскую ночь, терзал простыни, взбивал подушки; не спал - переворачивался из одного сновидения в другое. В последнем сне дрался. На ринге. Размытые сменялись картины - в детской секции бокса он работает с росльм соперником; и Сюзи там же, на трибунах гулкой цирковой арены Крыльев Советов кричит ему вместе со всеми: - Жми Нос! Врежь Колбасе. Режь его на пятаки!

Боксером стал случайно. В те годы дрались без разбору: от скуки - на кулачки, по-злому - камнями. Двор на двор. Когда надоели и драки и расшибалка и казаки-разбойники, задумали записаться в Крылышки.

Леха сказал: - Мировское дело гимнастом; поскользнешься, хоп! - сальто; опять на своих двоих. В секции вышло иначе: боксерский тренер определил: - С твоим, паря, носом, ты - наш человек. Кличка Нос прилепилась к нему среди прочих: Скула, Кулак, Бельмондо... Особых спортивных заслуг не добился; зато любили снимать для клубных монтажей. Фотограф командовал: - Матвей, нарисуй-ка мне стойку.

Обычно сны забывались. Москва не являлась с первых лет иммиграции, когда многих посещал Судный День депортации и грозный глас вопрошал:

- А ты что тут делаешь у нас, в Америке?

Теперь же, из-за дьявольской духоты он видел сон и себя, смотревшего сон; и нарочно не хотел просыпаться, чтобы досмотреть один момент, жаркий и влажный, в котором они с Сюзи душили друг друга в несуразных объятиях. Каждый, с головой был завернут в свою простыню; барахтаясь, они вслепую соединялись каким-то единственно правильным складным образом - профиль в профиль, как в 'джиг-пазл' - в игре вырезных фигур. Наяву никаких объятий еще не случалось, ни таких, ни всяких.

В мечтах, щурясь, он вышел из спальни. Ослепительное солнце било в настенный гобелен, вышитый квартирной хозяйкой миссис Десото: крест-накрест копья, мечи, подобие курчавой римской головы и золотом по ленте - Vini, Vidi, Viсi. На столе - со вчерашнего вечера прели рыхлые ломти арбуза; в розетках - мраморно растаявшее мороженое. Источал запахи сладкой ванили почти нетронутый торт. Вот, значит, откуда эти Крылья Советов - туда долетали через Ленинградское шоссе шоколадные ароматы фабрики Большевичка. Под просвеченной насквозь бутылью джина лежал конторский блокнот с пузырем зеленой бутылочной тени на нем и твердьм почерком бывшего тестя: - Дочь дается на выходной до пяти без копеек.

На службу Матвей летел: пятница - лучший день недели. Суббота тает до обидного незаметно; а воскресение омрачено грядущим понедельником. Именно сегодня, чуяло его сердце, произойдет нечто важное: он откроет Америку или совершит подвиг или, на худой конец, что-то сдвинется в их отношениях с Сюзи. Не даром привиделся сон в руку. Как раз на сегодня он собирался пригласить Сюзи к московским знакомым. Засомневался: наши чуть выпьют внаглую перейдут на русский; Сю заскучает. Имелся у него и другой, лучший план.

С утра в сабвее душно. Выползали из-под хламид подземные его обитатели; почесывались, зевали, гремели кружками навстречу прохожим. Уворачиваясь от них, Матвей замечал отбитые кафели, унылые светильники; думал - не зря пугают нью-йоркским сабвеем - место по виду отхожее, вроде писсуара в тюремной больничке. Ограбят, прирежут за милую душу. Верно, ужасы принято преувеличивать; он сам, например, не видел, чтобы при нем убивали. За семнадцать лет в Америке он даже обжился с клоакой, принимал как должное: глубоко вздохнуть, зажмуриться и - вперед. На поверхность вынырнешь в даунтауне, в приличном месте.

У выхода на платформу тенор-саксофон, сидя на корточках, свинговал из Джоржа Колмана, подлаживаясь под стук и шарканье ног прохожих - не хуже щеток перкуссиониста. Джаз - традиционно в подвалах, где котельные трубы и голый кирпич; сабвей и джаз - еще одни близнецы-братья.

На всхрипе знакомого свинга у Матвея аж екнуло сердце, тревожа и еще сильнее наполняя предчувствиями на сегодня. На ходу бросил он мелочь в музыкантову шляпу и кинулся к прибывающему составу. Повезло - вагонные двери распахнулись точно перед ним; ему досталось последнее свободное место. С одного бока - громоздился бегемот-нигериец в черных каплях пота, с красными глазами; с другого - два карманных размеров вьетнамца аккуратно помещались друг на друге, как складные перочинные ножички. Почти как мы с Сюзи, отметил Матвей, припоминая джиг-пазл фигуры его недавнего сна.

К моменту отправления набился полный вагон. Перед носом стоял, вздыхая, работяга с ожерельем ключей на джинсовом ремне и девушки-латинос, как бы голые ниже пояса, затянутые в рейтузы. Они обменивались быстрыми смешками и междометиями так, что Матвей, как ни пытался, не мог различить слов. Верно, иногда, чтобы развлечься, он пробовал учить испанский, разглядывая сплошь испаноязычные городские объявления вдоль вагонного потолка. Спрятанный под землю другой Нью-Йорк, с другим основньм языком, напоминал ему подвальные каморки ЖЭКов старой Москвы, где говорили по-татарски. Громыхал состав; жарким туманом качались разговоры и звуки; за окнами проскакивали, извиваясь, кабели, лампы -зеленые, красные... Лязгая, в стробоскопном мелькании окон пролетел и скрылся встречный. И в нем...- мечталось Матвею, был он - тот, пятилетний, коленками - на коленкоровые сиденья, расплющенньм носом - в завораживающую тьму московского метрополитена, в еще предстоящую жизнь.

Прилизанный торговый тип, перекрикивая грохот, досаждал убогому старикашке: - Вилли, ты выглядишь лучше меня. Ах ты - ходок, ох ты - жук, я-ття знаю! Напротив, косматый джанки, похожий на волосатого человека-Евстахия из учебника зоологии, жадно чавкая, питался чем-то рыбным, доставая пальцами из бумажного кулька. Противно, что острые запахи заставляли Матвея невольно сглатывать слюну, будто его насильно кормили рыбой. Московские элегии испарялись.

Где-то, еще в туннеле, поезд дернулся, резко затормозив. Нигериец, виновато закатив белки, налег на Матвея; он - дальше; так покатился, побратался весь ряд. Остановки случались и раньше. Минута, другая, поезд двигается опять. На этот раз все успели занять места, извиниться за пинки и толчки, поругать машиниста, но поезд стоял. Постукивал движок. Скоро и тот перестал. В тишине разговоры стихли. Перестали шелестеть газетами. Комариное дребезжание свербело из чьих-то наушников. Неприятная воцарилась тишина. В такой - неловко двинуться, ни слово сказать; остается - ждать, замереть. Прикрывали глаза, мол - окей, потерплю, и сразу же открывали с вопросом: Сколько можно стоять в этом склепе! Сквозь стену стоящих просунулась голова в завитушках. Плохо крашенная блондинка уставилась на Матвея. Как юный пионер, он встал, уступил свое место. - Молто грасиас, - прошептала женщина, обмахиваясь пустым пакетом модных магазинов Лорд-энд-Тейлор; молясь и причитая, должно быть, тому соответственное - О, Лорд и Тейлор, упаси нас, грешных...

Разом погас свет. Встал кондиционер. Наступила мертвая тишина. От приторной парфюмерии начинало мутить. С противоположной лавки несло рыбой. Пусть бы кондиционер только гудел, не работая, было бы за что ухватиться слухом, чтобы не думать о подступающем удушье. Матвей, с его скорым воображением, видел себя безжизненного, на грязном полу, склоненные над ним чужие лица, коловращение глаз... После чего они опять появились - его амебные фигуры сна, иероглифы странного языка. Распластанный на полу Матвей составлял одну фигуру из многих. Его пытались приспособить, приладить джиг-пазл не составлялся: его фигура не вписывалась в окружающие, чужие.