— Пора идти, Семен! Долго ты там будешь возиться?
Как будто и не она совсем стояла слабая, побежденная, изгнанная. Старик усмехнулся про себя, сунул топор за пояс, вскинул поудобнее мешок за плечами и зашагал впереди, чтобы женщина не боялась, — не подглядит! — чтобы могла выплакаться, коли уж слезы набегают на глаза.
А Екатерина Андреевна, еще раз взглянув со взгорка, как нарочно, увидела далеко-далеко выходящие на поляну две маленькие фигурки, беспомощные и такие слабые в этом лесном одиночестве, что у нее сразу заломило в висках от боли и сочувствия.
Чеботарев и Колыванов ничего уже не видели, кроме леса впереди.
Шли они быстрее обычного. Может быть, потому, что раньше их задерживала забота об Екатерине Андреевне, а скорее всего потому, что оба были сердиты. Чеботарев злился на начальника, а на что и на кого злился начальник, ему было все равно.
Они шли молча, на небольшом расстоянии друг от друга, перекликаясь только по деловому поводу — где лучше поставить знак для Иванцова, как правильнее перекинуть кривую, чтобы избежать высокой насыпи, потому что уперлись в лога… Оба словно бы и не вспоминали об ушедших.
Но это только казалось.
Мысли их то и дело соскальзывали с привычного пути и обращались назад, туда, где сейчас шли Екатерина Андреевна и Лундин. Чеботарев вспоминал каждое слово Баженовой и видел теперь, как несправедлив был Борис Петрович к своей жене, клял себя за то, что не вступился за нее, пусть бы хоть насмерть пришлось поссориться с начальником. Иногда он ворчал:
— Подумаешь, есть нечего! А если есть нечего, так вчетвером-то еще легче! Лундин бы что-нибудь придумал…
Но слова эти он произносил про себя, — все равно ими уже не поможешь! Это только его личное мнение, которое он выскажет когда-нибудь потом, когда они выберутся из пармы…
И опять это «когда выберутся» вставало непреодолимой стеной леса, холода, сумерек, которые в бессолнечный день словно бы отстаивались в лесу, чтобы потом, к вечеру, хлынуть на запад и заполнить весь мир.
Около двух часов дня Чеботарев увидел впереди дым. Дым поднимался где-то в вершине лога, вдоль которого они пробирались, исследуя увалистую террасу. Колыванов решил в этом месте вывести трассу на подъем, и оба разведчика находились на самой высокой точке террасы. Дым возник неожиданно, он повис среди невысокого кустарника, которым зарос лог, словно там только что разожгли костер. В бледном безветренном небе этот дымок выглядел как сигнал приветствия.
Чеботарев остановился так, словно споткнулся. Колыванов, нагнавший его, тоже вгляделся в даль.
— Дым… — тихо сказал Чеботарев. — Напрасно мы Екатерину Андреевну назад отправили…
— Почему напрасно? — спросил Колыванов.
— Да ведь люди там! — с ударением сказал Чеботарев.
— Ну и что же?
— Помогут! Как на Дикой… — уверенно ответил Чеботарев.
Колыванов промолчал, измеряя глазом расстояние до дыма.
— Километра три, — сказал наконец он. — Если идти туда, трассу придется оставить. А мы могли бы сегодня сделать еще километров восемь.
Чеботарев вдруг почувствовал глухое раздражение.
— Да ведь там, может, охотничье зимовье! — настойчиво сказал он. — Если у них, скажем, нет печеного хлеба, так можно хоть мукой или сухарями разжиться…
— Охотники сюда не заходят, — сухо пояснил Колыванов. — Скорее всего это хищники по золоту. А у них не очень разживешься!
И тут Чеботарев, душа которого требовала сугрева в разговоре, в шутке, в компанейской ночевке у людного огня, сердито сказал:
— Совсем вы очерствели душой, Борис Петрович! Не мудрено, что ни простить, ни понять никого не можете!
Колыванов вздрогнул, но не ответил. Выдернув топор из-за ремня, он с такой силой ударил по лесине, оставляя метку, что сколол щепу чуть не вполдерева.
Он засек ромб направления на дальний костерок, поправил мешок на плечах, сказал:
— Пошли!
Чеботарев зашагал за ним, но почему-то уже не испытывал никакого удовольствия от того, что будет ночевать у чужого огня.
Путь оказался долгим и утомительным. Они скатывались с увала все ниже в долину, и все гуще рос тут нежилой, неохотничий лес: урманная заросль ольхи, ветлы, мелкого пихтарника. Устав от молчания, Чеботарев спросил:
— А почему вы считаете, Борис Петрович, что золотнишники нам не помогут?
Это был призыв к примирению, извинение, просьба о прощении. Колыванов оглянулся, хмуро улыбнулся, сказал:
— Плохо тебя жизнь трепала, Василий! Отнюдь не все люди — твои друзья!