Не раздумывай… Нагляделся он на этот город за пять лет, бегая с посылом от мастеров за «Петровской», «Смирновской», «Харинской» в приисковую монопольку каждую субботу и понедельник, чем-чем, а водкой Карфидов не торговал.
Город. Контора, особняк Тарасова, крестовик управляющего, поповские покои, церковь, школа, казенный барак для учителей, кабаки из расчета один на сто работных мужских душ. И все строения поверх земли, остальное — под ней. Жилища назывались балаганами — назвать землянкой не поворачивался язык, потому что сплошной плитняк-дресвяник. Вырубалась прямоугольная яма так на так и на эдак, кому где взглянется и кто в чем прикинет на глаз, кто в аршинах, кто в саженях без норм и ограничений; но, какая бы семья ни была, «хоромы» с полезной жилой площадью более двенадцати квадратных метров не затевал никто: твердь. Даже сам желтый призрак не обольщал искателя счастья шансом попользоваться, замахнувшись киркой на большее жилое пространство: рассыпное месторождение в кубическом метре породы содержало до двух фунтов[3] золота высшей, девяносто шестой пробы. Леший с ними и с лишними фунтами — твердь. И все же норовил прибывший вновь рыть балаган и жаться к тем, кому по слухам выпала такая удача.
И холодно, и густо курилась эта твердь, готовая вот-вот взбугриться взрывом, будто от сотен фитилей опущенных в шурфы запалов.
А люди чахли с отбитым нутром. Сгорали от вина. Пропадали без вести в осыпях утайных шурфов. Кому — рай, кому — преисподняя.
Поэтому и покидал Петр Галкин свою Кособродку с твердым намерением скоро вернуться с деньгой, завести кожевню и потягаться с Карфидовым.
— Эй! Есть кто живой? — приседая на корточки (ну и город!..), кричал он в бельмоватые оконца из бычьих пузырей, — На постой пустите? Обувку бесплатно шить буду сверх мзды за жилье.
Пускали, но, заносив обновку, отказывали.
— Колготы от твоего ремесла много. Дверь на петлях нисколько не стоит, не натопишься.
— У нас девка на выданье, а ты холостяк. Так что давай от греха подальше.
Женился — опять причина: горшкам в печи тесно.
— Может, в деревню ко мне подадимся, Катя? Там и угол, и очаг свой будет…
— Как знаешь…
Но еще издали с пригорка заметил он щемящую пустоту на месте избенки.
— Все, Петька, сгорел твой мост и умысел с ним. Бог шельму метит. Вот и мыкайся теперь по квартирам, отщепенец. А приплод пойдет — вовсе запоете лазаря.
И Галкины, что обозные лошади на долгом волоке, потеряли счет постоялым дворам: своим не рады, а чужие с двумя детьми кому нужны?
— Вы это… не третьего ли ждете? До весны, конечно, живите, под снег не гоню, а там куда знаете. Самим повернуться негде. И пора бы уж оседлаться, не цыгане.
— Легко сказать — оседлаться. От сапожного промысла на коровенку скопить не можем, голы уж, как голенище, не то ли что сруб купить или землекопов нанять.
— Да, шилом тут много не наковыряешь…
— Чеботарь у вас квартирует? — пыхнула с порога живым здоровьем поповская кухарка. — Айда, батюшка за тобой послал.
Заказчик заказчику рознь. Этот из тех, которые на дом зовут.
Поп, рыжее самовара, чаевничал.
— Я слышал, ты пристанищем бедствуешь. Нет? Сие похвально, что не ропщешь. Ботфорты стачаешь — призрю. По самое чрево, аки чулок, и на меху. И чтобы сырники не пропускали, охотой на болотную дичь грешу. Стачаешь?
«Черти бы вам на том свете из сыромятины китайские колодки[4] тачали», — усмехнулся Петр, все еще помнивший кособродского учителя закона божьего.
Но только усмехнулся.
— Придется растелешиться до сраму.
— Это можно. Что естественно, то не безобразно.
Знал ли пластовский священник байку о сапогах Петра Первого, сапожник из Кособродки знал, как это делается, и подался в Троицк, от которого до Киркрая[5] рукой подать; вернувшись оттуда с двумя шкурами, снятыми с верблюжьих лыток целиком, выделал, проолифил, покрасил, насадил на колодки, высушил, прибил подметки, навел блеск — и к попу.
— Меряй… отче наш.
Поп долго разглядывал обновку без единой прошвы, потом скользнул в чебот, скользнул в другой и замаслился:
— Искусно. Зело искусно. Молодец. После рождества Христова ступай в школу вести уроки труда. И нынче ж можешь перебираться в учительский дом. По моему повелению, скажешь церковному старосте.
Исходил на нет и обреченно щерился матовыми сосульками февраль. Брезжило утро за окном фонаря[6]. На полу тихо играли обрезками кожи двое ребятишек. На раскладной сапожной скамеечке боролась с дремой мать.