– Ну так что все-таки сказал Юровский Николаю?
Кривошеин – скучающий учитель – вытягивал ответы из нерадивого ученика. И Медведкин исполнял-таки роль двоечника: мямлил, ерзал, сопел и тоскливо таращился себе под ноги.
– Вот вспомнил! Яков Михалыч Юровский и говорит царю примерно так: «Николай Александрович! Попытки ваших сторонников освободить вас не удались. И вот в тяжелую годину для Советской республики на нас возложена миссия покончить с домом Романовых!»
– Опять врешь, скотина, – сказал Кривошеин. – По показаниям других участников, Юровский сказал просто: «Уралсоветом принято решение вас расстрелять».
– Вот как, значит? Ну, может, мне оттого так запомнилось, что момент был такой торжественный, светлый …
– Светлый? Вот когда тебя, сука, поставят перед ямой, я посмотрю, какой это для тебя будет момент.
Медведкин удивился:
– Так они же, Романовы, – кровопийцы! Триста пять лет грабили рабочего человека, крестьянина! Гражданин следователь, я же их … по решению партии! Я большевик с четырнадцатого года! За что же меня?! За что?!
Медведкин заплакал. Это с ним периодически случалось, с большевиком, прошедшим царскую каторгу, Гражданскую войну, коллективизацию и индустриализацию. Он понимал необходимость борьбы с врагами и принимал свою временную роль врага со смирением, веруя, что органы разберутся и вернут его в ряды борцов. Но иногда детский протест против несправедливости прорывался:
– Я жизнь отдам, гражданин следователь! Жизнь отдам за советскую власть! За товарища Сталина!
Разумеется, Медведкин попал на Лубянку не за то, что убил царя. Это деяние советской властью не осуждалось. Он обвинялся в троцкизме и контрреволюционной агитации, и шансов выкрутиться у него не было. И к чему тут был такой пристальный интерес следователя к расстрелу Романовых, подследственный не понимал. Но он вообще уже мало что понимал на третьей неделе допросов.
Кривошеин рисовал на листе бумаги корону за короной. Куранты били в недалеком Кремле. Первомай все длился, и длилась казнь.
– …Никто больше не шевелился. Княжны, царь, царица, наследник и остальные лежали в крови. Надо было выносить. Стали складывать тела на одеяла и таскать во двор к грузовику. Царя вынесли …
– Кто выносил?
– Не помню.
– Что меня удивляет: вы мните себя десницей всемирно-исторического отмщения. Этот расстрел считаете величайшим событием в истории …
– А разве нет?
– Молчать! И при этом никто из вас ничего не помнит! Ни черта! Даже кто первый выстрелил в царя!
Медведкин удрученно шмыгал носом и смотрел в пол. Он совсем потерялся и не понимал, как еще угодить следователю.
Нина сидит сейчас в чайной на Кузнецком Мосту – Кривошеин хорошо изучил ее привычки. Это недалеко, он еще может успеть. Впрочем, если она и уйдет, найти ее не сложно. И все же Кривошеину хотелось увидеть Нину именно сегодня и заговорить с ней наконец.
Кривошеин скомкал лист бумаги с корявыми коронами и бросил в корзину.
– Дальше …
– Ну, мы выносили тела … Кто-то сказал: «Конец династии Романовых …» И тут раздался жалобный вой в коридоре. Вошел матрос и принес на штыке собачку Анастасии, которая еще дрыгалась. Бросил ее рядом с хозяйкой и говорит: «Собакам собачья смерть». Вот это я запомнил …
Все это Кривошеин слышал много раз, задавал вопросы автоматически, заранее зная ответы. И все это была ложь, нелепые выдумки, дымовая завеса, за которой все они, участники казни, скрывали то, что произошло на самом деле.
Кривошеин думал о Нине. Почему опять Нина? Неужели случайность? Или судьба? Или это знак ему? Знак чего? Бросить все? Остановиться? Или, напротив, – идти дальше, до конца, потому что подошел уже близко …
Он встал:
– Хватит! Конвой!
Кривошеин вышел из здания НКВД на Лубянке, пересек трамвайные пути и зашагал вниз по Кузнецкому Мосту. Лотошницы продавали лимонад и мороженое. От мостовых поднимался жар, долгожданный и еще не раздражающий. Мимо пробежали две девушки в соломенных шляпках и белых носочках.
Форма на Кривошеине сидит как влитая; высокий, крепкий, но не из тех красавцев-командиров, о ком мечтают комсомолки майским звонким днем. Лет сорок. Лицо стертое, как застиранная гимнастерка, взгляд обычно мимо, в сторону или под ноги, будто ему уже не на что и незачем смотреть.
Кривошеин остановился перед дверью чайной, подождал чего-то – знака, знамения. Если она там, Нина, то все изменится необратимо. А если ее нет? Улица не давала никаких подсказок: шагали прохожие, тренькали трамваи, милиционер в белом красиво вертел палочкой и свистел пронзительно. Кривошеин понаблюдал за регулировщиком: может, в мелькании жезла и последовательности свистков и зашифровано послание? Но нет, не было знака. Он бы понял.