Выбрать главу

В первый раз за много лет он заплакал. Но плакал он о себе. Глаза, рот, мелькающие среди волн руки — он жалел не о них. Хотел жалеть о них, но не мог. Возврата не было, слишком далеко он ушел. Двери захлопнулись, солнце село, и в мире не осталось иной красоты, кроме седой красоты стали, над которой не властно время. Он не ощущал даже горя, горе принадлежало стране очарований, стране юности и бьющей через край жизни, где так чудесно мечталось зимой.

— Когда-то давно, — сказал он, — все это во мне было. А теперь ничего нет. Ничего нет, ничего. Я не могу плакать. И жалеть не могу. И всего этого не вернуть.

Семья на ветру[70]

(Перевод М. Литвиновой)

I

Двое мужчин ехали вверх по косогору навстречу кроваво-красному солнцу. С одной стороны тянулся редкий жухлый хлопчатник, с другой — неподвижно млели в знойном воздухе сосны.

— Когда я трезв, — говорил доктор, — то есть когда я абсолютно трезв, я вижу мир совсем не таким, каким видите вы. Я похож в этом на моего знакомого, близорукого на один глаз. Он купил себе специальные очки, надел, и солнце вдруг вытянулось, край тротуара перекосился, он даже чуть не упал. Тогда он взял и выбросил эти очки. И тут же начал видеть нормально. Так и я почти весь день пребываю под градусом и берусь только за то, что могу делать именно в таком состоянии.

— Угу, — буркнул его брат Джин.

Доктор и сейчас был в легком подпитии, и Джин никак не мог улучить момент и сказать то, что не давало ему покоя. Как для многих южан низшего сословия, соблюдение приличий было для него неписаным законом, что, впрочем, характерно для мест, где кипят страсти и легко проливается кровь; и он мог заговорить о другом только после хотя бы коротенького молчания, а доктор ни на секунду не умолкал.

— Я то очень счастлив, — продолжал доктор, — то в полном отчаянии; то смеюсь, то плачу пьяными слезами; я замедляю ход, а жизнь вокруг мчится все быстрее, и чем беднее становится мое «я», тем разнообразнее проносящиеся мимо картины. Я утратил уважение сограждан, что компенсировалось гипертрофией чувств. А поскольку мое участие, мое сострадание больше не имеет объекта, я жалею первое, что попадется на глаза. И я стал очень хорошим человеком, гораздо лучше, чем когда был хорошим врачом.

Дорога после очередного поворота спрямилась, и Джин увидел невдалеке свой дом, вспомнил лицо жены, как она умоляла его; понял, что тянуть дольше нельзя, и прервал брата:

— Форрест, у меня к тебе дело…

В этот миг машина, миновав сосновую рощу, затормозила и остановилась у маленького домика. Девочка лет восьми играла на крыльце с серым котенком.

— Более прелестного ребенка, чем эта девчушка, я в жизни не видел, — сказал доктор и, обращаясь к девочке, заботливо прибавил: — Элен, твоей киске нужно прописать пилюли?

Девочка засмеялась.

— Не знаю, — сказала она неуверенно. Она играла с котенком в другую игру, и доктор ей помешал.

— Твоя киска звонила мне утром, сказала, что ее мама совсем о ней не заботится, и просила прислать из Монтгомери хорошую няню.

— Она не звонила, — возмутилась девочка, схватила котенка и крепко прижала к себе; доктор вынул из кармана пятак и бросил на крыльцо.

— Прописываю твоей киске хорошую порцию молока, — сказал он и нажал на газ. — До свидания, Элен.

— До свидания, доктор.

Машина покатила, и Джин еще раз попытался завладеть вниманием доктора.

— Послушай, — сказал он, — остановись здесь на минуту.

Машина остановилась, братья посмотрели друг на друга.

Обоим за сорок, коренастые, крепкие, с худыми, даже аскетическими лицами — в этом они были схожи; несхожесть заключалась в другом: у доктора сквозь очки глядели опухшие, в красных жилках глаза пьяницы, лицо испещряли тонкие городские морщинки. У Джина лицо было прорезано ровными глубокими морщинами, похожими на межи, шесты, подпирающие навес, кровельную балку. Глаза у него были синие, насыщенные. Но больше всего их отличало то, что Джин Джанни был фермером, а доктор Форрест Джанни, без всякого сомнения, человеком образованным, городским.

— Ну? — сказал доктор.

— Ты ведь знаешь, Пинки вернулся, — сказал Джин, глядя на дорогу.

— Да, я слышал, — ответил доктор сдержанно.

— Он в Бирмингеме ввязался в драку, и ему прострелили голову. — Джин замялся. — Мы позвали доктора Берера, потому что думали, вдруг ты не станешь…

— Не стану, — вежливо согласился доктор.

— Но, Форрест, — гнул свое Джин. — Ты ведь сам всегда говорил, что доктор Берер ничего не смыслит в медицине. И я так считаю. Он сказал, пуля давит на… на мозги, а он не может ее извлечь, боится, не остановит кровь. И еще сказал, вряд ли мы довезем его до Бирмингема или Монтгомери, так он плох. Мы просим тебя…

вернуться

70

Рассказ опубликован в журнале «The Saturday Evening Post» в июне 1932 г.