Двадцать восьмого января мы стали встречаться. Это произошло на следующий день после моего концерта, последнего и самого лучшего. На нём были все мои друзья, все близкие, даже мама, вечно погрязшая в быту, словно бы они, зная, что это последний мой концерт, пришли со мной попрощаться. А на следующий день, в воскресенье, мы встретились с Настей, погуляли в парке у неё в Медведково, пришли к ней домой, легли на диван и долго смотрели клипы, смущённо смеясь порханию бабочек в наших животах. А потом, когда нужно было уже расходиться, я спросил: «Ну что, давай?», и мы поцеловались. Я не умел этого делать – она была первой моей девушкой. Она знала это и ликовала. Прыщи на её раскрасневшемся лице горели малиновыми гроздьями, сальный лоб пах, как машинное масло, а изо рта гнилостно пахло возбуждением, но, когда мы, уже стоя в подъезде, поцеловались снова, она посмотрела на меня насмешливо, как на маленького мальчика, которого всему надо учить.
Мы проводили время вместе по выходным и почти каждый день после школы. Приходили ко мне домой, пили чай и шли в мою комнату. Сначала Настя ещё слушала, сидя рядом со мной за компьютером, мои рассказы о любимых группах и их песни, которые я ей ставил, но потом она уже сразу, как только входила в комнату, ложилась на диван и мурлыкающим голосом звала меня. Я включал музыку и шёл к ней.
И тогда мы сплетались в нашей жадной похоти, боязливо подступая к застёжкам, стягивая бретельки и загораясь смесью страха и восторга всякий раз, когда преодолевали новый предел. Тогда стрелки часов закручивались в пламенном танце, который кончался лишь тогда, когда губы становились как разваренная печень и ничего, кроме колючего онемения, уже не чувствовали.
Тогда мы вставали, и я, с разрывающимся от газов животом, ехал провожать её на другой конец Москвы.
Однажды, когда играла песня «Blackout» группы Linkin Park и я был в блэкауте под её свитером, компьютер внезапно стал издавать какой-то громкий сверлящий звук. Я перезапустил его, и всё прошло. Но вскоре он накрылся уже совсем – полетел жёсткий диск, а вместе с ним – все мои музыкальные наработки за последний год. Я даже не заметил этого.
Примерно в это же время у меня открылся кариес, уже порядком запущенный. Нужны были регулярные походы к стоматологу, но я смог выкроить время, только чтобы поставить временную пломбу.
Четырнадцатого февраля я не был в школе – заболел, – но подошёл к остановке напротив неё, чтобы передать Насте цветы. До сих пор помню, как пробирался через толпы прохожих, кашляя, смущаясь своего маленького, завёрнутого в крафтовую бумагу букетика и не понимая, зачем вообще всё это нужно.
Двадцать восьмого числа каждого месяца мы устраивали себе маленький праздник, чувствуя себя – конечно, в тайне друг от друга – марафонцами на контрольной отметке. Иногда я покупал цветы и всегда – конфеты «тофифи» в рыжей коробке – их мы ели в тот-самый-день у неё дома. Это были наши конфеты.
Когда мы разлучались надолго – а для меня «надолго» было парой дней-неделей – у меня случались самые настоящие похмелья. Но опохмелиться хотелось лишь какой-то очень небольшой части меня. Остальная же ёжилась от брезгливости и отвращения – к себе, к Насте и ко всем её бывшим, по совместительству – моим одноклассникам, через которых она добралась до меня. Сейчас я понимаю, что это была ревность, бессильно ревущая откуда-то из-под толщи минувших дней. И несмотря на то или, что вернее, благодаря тому, что эта часть была больше, я до последнего её игнорировал, принимая за душевный недуг, доставшийся мне от отца, который всю жизнь, пока не покончил с собой, садировал мою мать. Тогда я ещё приходил с этой болью к Насте, а она, привставая на пороге и застегивая молнию на моей куртке, утешала, вернее даже, вразумляла меня, говоря, что я – не мой отец, что вместе мы справимся.
Лена, Настина мама, работала тренером по вейк-сёрфингу и в холодное время года устраивала в Таиланде кэмп, что-то типа спортивного лагеря, только для взрослых и очень богатых людей. И в марте Настя улетела вместе с мамой в Таиланд. Мне тоже предлагали полететь, но лишних 80-ти тысяч у меня не нашлось, так что я остался. Весь первый день после Настиного отъезда я повторял одно слово: «Отвратительно». А затем я стал писать. Писал две недели, всё время, что Настя была в отъезде. Получилась какая-то фанфикоподобная графомания о прогулке глупой, недалёкой и счастливой девушки и умного, глубокого и несчастного парня спустя десять лет после их расставания; всё кончилось тем, что, когда они уже спустились в метро, чтобы разъехаться, он бросился под поезд. А ведь начиналось всё с ханжеских од животворящему огню любви, этих бездарных стишков, которые я вываливал в пыли вековой поэзии, со всеми её «устами», «очами» и «статью».