– А как же? Конечно, боюсь.
Краевский наконец приподнял широкие брови, и в неласковых серых глазах промелькнуло злорадное торжество.
Наблюдая за ним, Иван Александрович откинулся в кресле, поиграл пальцами, сложенными на животе, и ласково продолжал:
– Однако ведь вы, маршал нынешней журналистики, как изволят болтать досужие языки, у вас нынче полтора или два миллиона, которые вы нажили трудами, можно сказать, всей русской литературы, нас всех печатая почти безотказно, а вы ведь тоже боитесь, осмелюсь вам доложить.
Краевский выпрямился, даже дрогнули губы, точно намеревался презрительно улыбнуться да передумал, и вопросительно поглядел на него.
Он ещё ласковей подтвердил:
– Ну, разумеется же, боитесь, без моей визы печатать не станет, потому что знаете, что там и как.
Краевский стиснул зубы и отвел наконец пустые глаза.
Он же был очень доволен собой, лукаво взглянул на него из-под ресниц, заметил морщины, прорезавшие невысокий, всегда такой безмятежный, такой добродетельный лоб, и задушевно прибавил:
– А я все-таки не обвиняю вас в трусости, упаси бог. Обвинять в трусости законное право имеет лишь тот, кто сам решительно ничего не боится. Я боюсь, для чего мне скрывать. Случись что со мной, ну, ежели я на свой страх и риск подпишу, вы имя мое, прямо вот так: «Иван Александрович Гончаров», в свое завещанье не вставите. Ведь не вставите, а?
Краевский рассеянно, словно сосредоточенно обдумывал эти слова, раскрыл массивный золотой портсигар, небрежно извлек из него дорогую сигару, затем, верно, вспомнив, что не один, мягким жестом предложил и ему.
Он рассмеялся тихим ласковым смехом, отстранил от себя портсигар ещё более мягким, изысканным жестом руки, шутливо отнекиваясь:
– Что вы, что вы, я взяток не беру и борзыми щенками… и в завещание тоже к вам не прошусь, не подумайте, это всё так, только к слову пришлось.
Краевский тотчас убрал портсигар в боковой карман сюртука, повозился с сигарой, поискал глазами огня, забыл закурить и неожиданно для него пожаловался суховатым, но все-таки дрогнувшим голосом:
– Однако, позвольте, Иван Александрович, у меня остался всего один день, а под рукой решительно ничего, хоть плачь или, хуже того, хоть дело свое закрывай. А ведь это журнал, орган, так сказать, просвещения. Необходимо его охранять, необходимо сохранить для прогресса. А когда вы наконец решитесь печатать роман, милости просим, мы, со своей стороны, вам навстречу с полной нашей охотой пойдем.
Он улыбнулся с искренним сожалением:
– Я не собираюсь печатать роман. Как вы изволите знать, романа ещё нет ни на бумаге, ни в голове, я даже, помнится, возвращал вам однажды аванс. А ежели бы вдруг написал и решился печатать, то на основаниях общих, как всем, так и мне, за лист по двести рублей, мне чужого не надо.
Краевский нижнюю губу закусил, подумал о чем-то, сунул сигару в карман и раскрыл дорогой английский портфель:
– Ну что ж, покорнейше прошу с наивозможнейшей быстротой просмотреть вот этот пустяк.
Он принял стопочку жирных, сочно пахучих, измазанных корректур и дружески обещал:
– Разумеется, тотчас примусь.
Краевский поднялся, поклонился и оставил его.
Иван Александрович снова остался один в свете желтоватого бледного дня, минут пять посидел безучастно, размышляя о том, что обязанности его не только утомительны, но и в нравственном отношении тяжелы, хотя ни в чем постыдном упрекнуть его было нельзя, и, вздрогнув, тоже беспокойно, нервно поднялся.
Расчетливый Краевский, бесстыдный стяжатель, делец, все-таки прибавил труда.
Он вызвал всё ещё виновато глядевшего Федора и строгим, на этот раз непререкаемым тоном приказал решительно никого не впускать.
Статейка, оставленная Краевским, оказалась случайной, пустой, из того хлама, каким обыкновенно затыкают внезапные дыры во всех подцензурных изданиях, однако он удвоил внимание, просматривая её, несколько раз чертыхнувшись в душе, и от этих чертыханий, отвлекавших и, как представлялось ему, озлоблявших его, иные места перечитывал по нескольку раз, наконец, вздохнув тяжело, точно сваливал с плеч долой непосильную ношу, аккуратно, разборчиво подписал и отправил с посыльным.
А время ушло. Он читал дальше, курил, пил черный кофе, уже не бодривший его. Усталая голова разрывалась от боли. По этой причине, обхватив лоб свободной левой рукой, он через силу просматривал оттиски, вычитанные им позавчера и вчера, вновь набранные ночными наборщиками и возвращенные ему на последний досмотр.
Черепашьим шагом, но все-таки стол очищался, работы оставалось всё меньше. Предчувствуя отдых, смертельно необходимый ему, он набросился на неё, как долгим перегоном заморенная лошадь, с натужным азартом.