Вяло слушая слишком привычные звуки, он ждал привычного продолжения, доверху наполнив чайную чашку черной заваркой, помешивая серебряной ложечкой сахар, нехотя пробегая одними глазами газеты, которые Федор каждое утро складывал в просторное кресло, приставленное, словно только за этим, боком к дивану. Газеты пахли надоедно, противно. Он читал одни заголовки и лишь время от времени взглядывал в текст, но не обнаруживал и там ничего интересного для себя. Всё в этой жизни тянулось своим утомительным чередом. В буфетной тревожно звенела посуда.
Иван Александрович с безучастным видом бросил газеты и попробовал с ложечки чай. Чай ещё не остыл. В невысоком узорчатом самоваре глухо урчал кипяток, Было томительно сидеть одному в немой тишине едва наступившего утра. Он не умел сидеть сложа руки и всегда страдал от безделья, а жизнь точно утекла от него, все чувства, все мысли точно умерли в нем. Оставалось жить лишь сознание долга, который необходимо исполнить, а долг был мучением для него, и он не без тайного удовольствия томился без дела, все-таки хоть немного отодвигая исполнение этой неизбежной докуки казенных бумаг.
Федор вошел наконец, двинув со всего маху плечом, и произнес с удивлением, с детской наивностью, написанной на деревенском круглом курносом лице:
– Сыру там нет-с.
Он встрепенулся, с невольным любопытством спросил, давно зная ответ:
– Где же он?
Толстые губы Федора по-детски припухли, добродушные серые глазки оставались искренне чисты, как поверхность тихого сельского озерка. Лишь небольшая заминка в привычных словах вдруг приоткрыла смущение:
– Я… употребил-с…
Заминка его удивила. Он обрадовался. Он попросил:
– Тогда принеси-ка печенья.
Федор вновь едва не застрял плечами в просторных дверях и старательно загремел дверцами шкафа.
Ожидая второго явления, наперед зная, каким будет оно, Иван Александрович неторопливо думал о том, каким странным, необъяснимым путем человек приходит порой к самым простым и незыблемым истинам.
Когда-то давно, может быть, в тот самый день, когда учитель сказал, что если ехать от какой-нибудь точки без остановки вперед и вперед, то непременно воротишься к той же точке с другой стороны, ему захотелось поехать с правого берега Волги, на котором родился, и с левого воротиться назад, захотелось туда, где учитель пальцем указал тропики, экватор и полюса. Всё представлялось загадочным, фантастически великолепным в волшебной дали: счастливцы ходили и возвращались с заманчивой, но глухой повестью о чудесах, с детским толкованием тайн далекого мира. Затем явился человек, мудрец и поэт, и озарил таинственные углы и пошел туда с компасом, заступом, кистью и циркулем, с сердцем, полным веры в Творца и любви к Его мирозданию, и внес жизнь, внес разум и опыт в каменные пустыни, в глухие леса, и силой светлого разумения указал путь тысячам за собой, маня и его по пути Ванкуверов, Крузенштернов и Куков, в сравнении с которыми ему представлялись детьми герои Гомера, все эти Ахиллесы, Аяксы и даже сам Геркулес. А космос? Ещё мучительней хотелось своими глазами взглянуть на него, мечталось подать свою руку какому-то мудрецу, которого стал бы внимательно слушать, как малый ребенок слушает взрослых, и, если бы понял толкования мудреца хотя бы настолько, насколько понимал толкования крестного, был бы несметно богат и этим поневоле ограниченным разумением. Нет, не в Париж мечталось ему, не в Лондон, не в Рим, а в Бразилию, в Индию, хотелось туда, где из голого камня вызывает жизнь палящее солнце и тут же рядом превращает в камень, чего ни коснется тем же лучом, где человек, как праотец наш, рвет несеянный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, туда, в светлые чертоги чудного Божьего мира, где природа, как баядера, дышит изнеженным сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием и где глаза не устанут смотреть.
Спустя много лет он увидел всё это, даже больше того, что представляла пылкая, но неискушенная фантазия десятилетнего мальчика.
И что же?
Только увидев всё это, он понял, что разумение, толкование жизни зависит не столько от предметов, доступных нашему наблюдению, сколько от самого наблюдателя, и порой обыкновенный петербургский слуга или такой же обыкновенный петербургский приятель, изученный до того, что давно надоел, разуму открыть могут больше, чем странствие по всем материкам и морям.