– Будто возможно предвидеть…
Подождав продолжения, что именно желал бы предвидеть Старик, разглядывая неудобную позу, повисшую в воздухе руку, точно рука была сама по себе, ничего не дождавшись, он бросил полушутя:
– Ну, разумеется, кроме, может быть, одного…
Сам взглянул не без удивления на руку, откачнувшись назад, устроившись поудобней, Старик полюбопытствовал только что не одними губами:
– Кроме чего?
Он улыбнулся лукаво:
– Кроме плода наших собственных действий.
Внезапная мысль показалась любопытной ему самому, и он дожидался второго вопроса, чтобы обдумать её и развить, и даже немного подался вперед, точно подгоняя своего никуда не спешившего собеседника.
Однако Старик не спросил ни о чем.
Он с усмешкой подумал, откидываясь на спинку дивана, что так и должно было быть, что он бы испугался, пожалуй, загорись Старик такого рода идеей всерьез, и решил бы, что бедный Старик заболел.
Но Старик был здоров, вертел невозмутимо сигару, покачивал иногда головой, размышляя неизвестно о чем, погружаясь всё глубже в бездомный омут молчания, и неопределенные думы его обещали затянуться надолго.
Пожалев, что нового, как он и думал, ничего не стряслось, без ропота покорившись судьбе, он тоже прикрыл дремотно глаза, однако, странное дело, блаженство покоя не возвратилось к нему.
Что-то мешало, и он подумал неторопливо, с откинутой назад головой, что бы могло обеспокоить его, но причин не нашлось никаких, разве что нечем становилось дышать.
Он лениво поднялся и открыл настежь форточку, потянувшись на цыпочках к ней.
Струя свежего воздуха приятно дохнула в лицо, но он тотчас, боясь простудиться, отодвинулся в сторону от неё.
Дергались, колебались широкие копья свечей, то падая, то выпрямляясь, мелко дрожа.
Старик, с блаженным видом вытянув коротковатые ноги, разглядывал вышитые носы домашних замшевых туфель.
Старика он изучал с самого детства, с той поры, как начал давать уроки у Майковых, сначала двум старшим, затем и ему.
Аполлон стал чиновником и поэтом, зажил благополучно, без громких радостей, без серьезных потрясений и бед, и он с беспокойством следил, как в одаренном поэте словно бы притуплялась отзывчивость, как в образе жизни, в манере держаться, в манере писать нарастала словно бы суховатость, проглядывал словно бы педантизм.
То есть смысл его наблюдений можно было бы выразить, может быть, так: талант креп, талант шлифовался, талант приобретал изысканность, тонкость, сухой аромат, однако вершины гениальных прозрений оказывались ему не по средствам.
Он остановился, споткнувшись на мысли о гениальных прозрениях. Это выражение как-то не шло к Аполлону… Заметное, что ли, большое… Нет, и это тоже не то…
Он отступил от окна, словно пытаясь найти более точное выраженье тому, что вертелось на языке, снял, безотчетно, не глядя, с полки плотный маленький том, и вдруг книга раскрылась на заветной странице сама. Это было затвержено наизусть, это в нем осталось навечно, постоянно меняясь в ходе его размышлений, однако читать показалось приятней, и он медленно прочитал про себя:
Захлопнул, сердито бросил а стол.
Когда-то он пленялся этой пророческой мыслью. Эта мудрая мысль убеждала его, что и самым великим поэтам не суждено какой-то особенной, отличной от всех, феерической жизни, какую писали в прозе, в стихах молодые романтики с волосами до плеч, а следом за ними и он. Вовсе нет, существование и самых громких, самых гениальных поэтов большей частью бывает неприметно и буднично, каково оно и у самых обыкновенных людей.
Как и самым обыкновенным, великим поэта выпадает в удел суета, мелочные расчеты с квартирным хозяином, плохое пищеварение, даже мозоли и геморрой. Бывают они малодушны, бывают ничтожны, как все…
Да, в те далекие юные годы, сам возмечтав ни с того ни с сего стать поэтом, непременно великим, иначе нельзя, он старательно выбирал себе жизненный путь, разумеется, без сует и хлопот. Сделать такой выбор было довольно легко: Он мог бы остаться в сытом каменном доме, с любящей маменькой, с ещё более любящим крестным, мог бы всякий день что-нибудь сочинять, конечно, стихами, проедая завещанный отцом капитал.
Это Пушкин, вдохнув свое мужество, его вдохновил. Он добровольно выбрал крест канцелярской работы, крест неприметного, бесславного служебного долга, на время этого самого хладного сна, и каждый вечер, воротившись из департамента, настороженно, с волнением ждал, когда же глагол откроется в нем и прольется божественными стихами.