Он потянулся, поднялся, принялся порывисто, быстро шагать, чтобы движением развлечь и успокоить себя, раздражаясь ещё больше из-за того, что понапрасну теряет бесценное время и причиной тому, черт её побери, дотошная – честность его большого болвана, ведь всякий другой сто раз бы украл и он бы был этому рад, лишь бы не совались к нему, вот после этого и угоди человеку.
День что-то хмурился в невысокие узковатые окна. Деревянная лопата мерно шаркала на дворе. Раздавались визгливые женские голоса. Озябшая ворона пролетела куда-то.
Сё сердило, всё раздражало, всё мешало ему, даже ворона вызвала до того непонятную злость, что он готов был поверить себе, что та нарочно пролетела у него под окном, чтобы ему досадить.
Разумеется, нервы, а не ворона, виноваты во всем, это разум так говорит, а вот справься-ка поди с ощущеньями, когда они свое да свое.
А тут ещё Федор, набычась, что-то уж слишком укоризненно сверля его одним глазом, протиснулся вновь в просторную дверь и протянул громадную, как лопата, ладонь, на которой светлой росинкой блеснул ещё не затертый двугривенный, и угрюмо провозгласил:
– Вот, Иван Александрович, лишек. Прошедший раз писано у меня ошибкой за булки. Так уж извольте принять.
Разум и успел улыбнуться на эту прелестную честность единственного в своем роде слуги, однако нервы-то, нервы, от неожиданности так и завыли, он вскинул сжатые кулаки, запрыгал, затопал и завизжал:
– Да убирайся ты, уби-ра-а-ай-ся ко всем чертям!
Федор попятился, крестясь и утробно урча:
– Грехи, прости Господи, ну и грехи…
Урчание привело его в чувство. В душе глухо, отчаянно охнуло:
«Боже мой! Господи! Прости меня, прости дурака!»
Разум холодно указал на непристойность, недопустимость поступка, и таким стыдом загорелась душа, что он должен был, он был прямо обязан без промедления к оскорбленному Федору пойти извиниться, но его останавливал глухой страх перед новой нелепостью, которую в таком раздерганном, взбудораженном состоянии он мог бы ещё совершить, бывали примеры, и память тотчас услужливо напомнила их, отрезвляя его новым стыдом.
Бегая взад и вперед, стискивая за спиной дрожащие руки, он клял себя и бранил, что деликатность не позволяла ему строго-настрого запретить этому упрямому прямодушному деревенскому увальню появляться в его кабинете без вызова. Он, как последний дурак, уважал, изволите видеть, свободу всякой личности без разбору, даже личность слуги, то есть особенно личность слуги, поскольку слуга унижен и без того своим зависимым положением.
Посыльный Краевского, теребя мохнатую шапку в руках, нерешительно взывал от дверей:
– Ваше превосходительство…
Он виновато сказал, обернувшись к нему:
– Да, да… Погоди…
Какую обязанность он возложил на себя сам перед обществом, которое следит за успехами отечественной литературы пристальней, чем за всеми другими успехами!
И заставил себя воротиться к столу и неторопливо читать, перечитывая для верности по нескольку раз, и добросовестно взвешивать каждое слово, перед тем как спустить на него всесильный свой карандаш.
Он снова был исполнительным, безупречным чиновником, не больше того. Глаза его покраснели, веки припухли. Времена всё застилал белесый туман. С годами эта напасть повторялась всё чаще, пугая его, что от непрерывного напряженного чтения малоразборчивых рукописей и полуслепых корректур он когда-нибудь ослепнет совсем.
Отпустив посыльного, поклонившегося ему чуть не в пояс, он старательно промыл больные глаза, осторожно касаясь, теплым чаем, поправил в камне и сел, вытянув ноги к огню. Невысокое пламя вспыхнуло и приласкало легким теплом. Хотелось уснуть ненадолго и хоть во сне забыть обо всем. Тоже, придумал обязанность перед обществом, которое следит за успехами отечественной литературы! Да ни за чем оно не следит, только делает вид и дремлет себе на боку, как дремало и сто лет назад, и ещё до Петра, как дремлет на диване Илья.
Но странно, он вдруг позавидовал презренному своему лежебоке, которого никак не мог досочинить до конца, и засмеялся негромко, не представляя себя на покойном широком диване, в измятом татарском халате, с глупейшими вздохами о новой квартире, с этой бессвязной мечтой неизвестно о чем.
Чему же завидовать?
И позавидовал вновь.
Он так и округлил от удивления рот и озадаченно поскреб подбородок. Не убранная утром щетина тонко царапнула кончики пальцев. Он подумал, одним быстрым взмахом, скользнув мимоходом, что это, пожалуй, сойдет, потому что уже всё равно он едва ли сможет выбраться нынче из дома, хотя неопрятность, неряшливость, в особенности эта забывчивость были ему отвратительны, но на мгновение отдыха освобожденная мысль, как ни странно, вновь заспешила другим чередом.