Эх-хэ, сцепятся — не уймешь, до синевы лаются, обидой-завистью друг дружку хлещут, и Надька непременно верх берет, а Томка плакать принимается, жалко мне ее, любит она своего Борю, хоть лбом об стенку, а любит, и живут же, поди, годков пятнадцать, и мужик такой — не ангелом слеплен, не досмотришь — заложит, а то и за какую юбчонку цапнет, а взгреет его Томка, так дома сиднем сидит, сына смотрит, картинки свои малюет, бумажки старые пачкает, бывает и красиво, только в толк не возьму — людей-то нелюдских каких-то выводит, сильно глазастеньких, я и не видела на своем веку, но Борьке-то, может, они и ведомы — когда совсем молодым был, говорят, по-серьезному рисовать учился, потом вроде не так жизнь его повернула, и учиться он бросил, в слесаря подался, к лучшему оно, конечно, но хоть халтурил бы малость по малярной части — добрый рублик имел бы да и какую копейку в загашник, потому нельзя мужику без загашника, никак нельзя, а то не Богу свечка, прямо, иногда по жалости трешку ему сунешь втихую, а он, как собака глазищами одними спасибкает, хоть плачь тут, а когда разок про малярство ему намекнула, озлился зятек, чуть не месяц видеть меня не желал, и Томка тогда два раза прибегала, словами последними обзывала меня, потом Боря забыл про все — отходчивый он, с душой, хотя может, и душа-то не ахти какая, но опять же вокруг Томки многие другие и вовсе без души обходятся, вот только Коленьку не приманивал бы рисованием своим, будет у мальчонки судьба колдобная — не задастся что, так и обида всю жизнь заедать станет, не слепая ж, понимаю, что Борька до сих пор на болты-гайки свои, как на проклятие Господне смотрит…
Ну вот ладушки, и набегалась, к магазинчику потопаю, сил нет, уходят силы-то.
И как мои косточки старые терпят, хрустят, а терпят…
Не буду стирку сегодня делать, завтречка перед работой успею, Бог даст, Надя заглянет в гости звать, заодно клянчить примется насчет машины, а у Гены день рождения сегодня, и меня, само собой, не звали, куда уж там, гости придут, из Надькиной конторы начальник какой-то, а бабуся — она и на завтра сгодится, подарок зятьку все едино сделает, бабусе селедочку устроят, чернилец стаканчик поднесут, а бабуся, конечно, и внучек не забудет, подарочки какие даст, а бабусе кусочек тортика вчерашнего оставят.
Эх-хэ, жизнь такая — сами шею молодым подставляем, на самих себя обижаться надобно, сами-то ой как горюшка-лихонька хватили, так хоть им полегче пусть будет, однако полегче — оно не то еще, что получше, не со всем душа свыкнуться поспевает, чего лапа гребет, ох, не совсем, иной раз хвать-хвать, это хвать, то хвать, глядишь, и душеньку свою каким непотребством заляпал, а душеньку-то не отстирать, ох, не отстирать ее.
Точно сказилась Надька, немедля машину хочет, как зайдет, прихлюпывать сразу начинает, зависти свои выговаривать: вот у племяша Петьки бабка дом в деревне продала, Петька гарнитур отхватил заграничный, да у Сергеевны будь мой язык неладен, что дочушкам про то наболтал, — у Сергеевны-то пенсия такая же и уборщицей, как я, работает, а сынуле своему, балбесу пропойному, мотоцикл купила; так он, поганец, три дня всю улицу глушил, точно под бомбежкой жили, а потом спьяну в столб въехал, чуть не полную тыщу угробил — в сарае теперь хламом валяется, а Сергеевна нет-нет и захвастает: знаете, говорит, сынку мотоцикл купила, долгов наделала, раздавать буду; а сама — гордая; поди ж ты, так и выходит нынче — почитай, полгорода на домах деревенских ездит, да свинок черноухих на стены коврами развешивает, да пенсиями нашими по переулкам тарахтят, на все не раззавидуешься, да и счастья от того прибывает ли, и Петька ведь мамаше своей кусочек хлеба едва подносит, и Сергеевна никак глаза не просушит.
А ну их к лешему, дочушек моих распрекрасных, все равно допекут нытьем своим, мне-то ничего и не надобно, похоронят как-нибудь — себя не опозорят, родственность-то они уважают, хоть и цапаются друг с дружкой, а когда праздник праздновать — на людях, значит, — всегда вместе, не любят, чтоб осудительно про них говорили, потому, оставлю себе сотенку-другую, а все, что просят, им отдам напополам — пусть свои ковры и машины покупают, завтра-то сниму с книжки и пойду вечерком Гену поздравлять, соберу их всех за столом и скажу: Генка, скажу, беги в магазин за коньячком, бес неуважительный, чтоб с любимой тещей за твое здоровье по стопочке опрокинуть; а у Генки-то глазенки на лоб полезут — не привыкший он тещу коньяком поить, не гость ведь теща, а так — дароносица ходячая, а я опять скажу: скиньтесь, детушки, с Борей по четыре поганых рублика, устройте теще угощение порядочное, а то чернила эти проклятые видеть не могу, дух у них тяжелый, недобрый дух; Боренька первый не выдержит просьб моих, у его до коньяка слабина, рассказывал, дескать в молодые годы, когда рисовальному делу учился, только и пил что коньяк, помощь родительскую по ветру пускал, вытащит он мятые рубли и Гене сунет, а тому — куда денешься? — пиджак придется натягивать и в магазин бежать, Надька плечами передернет, а Томка фыркнет только — дескать, бабуся наша совсем того, не коньяки ей гонять положено, а о душе думать, да ладно уж, придет Гена, повеселеет от свежего воздуха, да и выпивка новая есть, придет, бутылочку откроет, а я так скажу: где ж, Надька, скажу, самая большая фужера, что я к прошлому Новому году дарила, подавай, скажу, мне самую большую фужеру; тут Надька глазом блеснет, но фужеру подаст, выпьем мы чин-чином за здоровье Геннадия Алексеича, и все на меня глазенками вспотевшими уставятся, а я нехотя вроде пробурчу: надумала я кой-что; и замолчу, и все замолкнут, аж трамвайное дзиньканье за три улицы слышно станет, потому как дойдет до их голов неповоротливых, что бабка Настя важное дело имеет, а я так скажу: надумала я кой-что, деньжонок хочу вам малость подбросить, может, по тыщонке, а может, и поболе, погляжу, как уважать станете; и ох уж, что начнется дочушки в обе щеки губами влипнут, зятья по кухне митуситься будут, как угорелые, совать на стол всякие тарелки с вчерашней закуской, ладошки потирать, а Надька, дура ошалевшая, внученек моих позовет: бегите, закричит, бабусеньку свою золотенькую целовать, по ее доброте машина у нас скоро будет; а Томка опять же в слезу ударится, мокрым носом в меня тыкать, словно щенок какой — радость всеобщая получится, а я хоть коньячку малость пригублю, потому как с Тамарочкиной свадьбы не пробовала, и светло станет вокруг, словно не кухня замызганная, а площадь соборная, и все прощают друг дружке, будто обиды светом смывают и чище от того становятся.
Так и сделаю, ей-богу, так и сделаю; пусть минута светлая посетит моих дочушек, да и меня напоследок…
Завтра постирушку устрою и в кассу побегу, нет, лучше сначала в кассу, чтоб неусталая была.
А мешок — пудовина проклятая.
И как косточки мои старые терпят, хрустят, а терпят…
Фу-у, сил моих нет, поуходили, наконец.
Полсотни тарелок, горюшко горькое, и как эту мусорную яму разгрести?
А Генка, паразит, дрыхнет себе, насосался, комар плешивый, еще бы целый ящик спиртного угробили.
Сорок пять Генке, сорок пять, и мне вот-вот столько же стукнет, и куда годы торопятся, морда оплывает, груди — хоть в футбол гоняй, и Мишке, чувствую, наплевать, раньше и мимо не пройдешь, чтоб лапа его куда-нибудь не заползла, а теперь скалится, морально устойчивый стал, галстучек в горошек, быть ему большим начальником, как пить дать…
А Томка, дрянь такая, могла бы и остаться, хоть словом перекинулись бы — все легче, и с посудой помогла бы, мелкая она баба, сестреночка, зря я ей доверилась, да назад не вернешь, ловка все-таки, тихая-тихая, а достанет чего душе угодно, всюду влезет, вот и эту штуковину добыла и в кусты, не знаю ничего и знать не хочу, хорошо хоть вместе идти согласилась, а то все шишки на меня.
Борис ее совсем чокнутый стал, ну чего он в Мишу вцепился, ну не понимает Миша этой живописи, и фиг с ней, так ведь и Борька — недоучка несчастный, все старые тряпки Томке перепачкал, хату свою сверху донизу замалевал, бездельник он, одно слово — блажной, мой-то хоть немного варит, дубина, конечно, поговорить не о чем, но рубль чует, как пес, ни одной халтуры не упустит, только характера семейного совсем нет, деньги принесет, в кресло завалится, и хоть кол теши — никуда не вытянешь, ничем не расшевелишь, знает же, паразит, что у меня с Мишей шуры-муры, а принимает его с поклончиком — все ж начальник отдела, а чего кланяться-то, ведь Мишка в наших чертежах ничуть не главней, чем Гена в своих унитазах и тройниках, а уж имеет Гена раза в полтора больше, и то, когда на халтуру не сильно жмет, и собой Гена не хуже, и приодела его в импорт, и говорит более или менее гладко, правда, молчит больше, однако ж про восемь классов ни один черт с виду не догадается, и жена у Гены, тьфу-тьфу, покраше, чем мухоморная Мишкина телка, а вот поди ж ты: натура такова — раз кто начальник, значит, важнее тебя, вроде иконостаса бабкиного для поклонов предназначен, дурная натура, терпеть не могу, ведь в Мишке и цены-то всей, что в себе уверен, а умишком не силен, когда в колхозе ухаживать начал, такую пыль пускал — заграницы все объездил, с министром знаком, а сам-то и до Бреста не доезжал, и про жену свою околесицу сплошную нес, черт-те что городил, ох, мужики, паразиты…