– Ты, Дуся, поешь сам, а я посплю маленько, – отвернув лицо к стене, прошептала она. Евдоким тяжко вздохнул и поплёлся к двери.
– Дуся! – окликнула она его вдруг – Я бы… Хлебушка… Помнишь, с постным маслицем, а сверху – сольцой…
– Ой, Марусечка! Пекарню-то после пожара так и не отладили еще. И муки нету – автолавка уже три дня не едет, поломалась, говорят. А хлеб-то весь подъели… Нету. Хотя… Ты побудешь сама? Побудешь, Марусечка? А я… Может, у кого остался? Вот вода, если захочется, – он суетливо пододвинул стакан поближе и, пригладив ей волосы, засеменил к выходу.
Потыкавшись туда-сюда и нигде не раздобыв хлеба, Евдоким затосковал.
– Умирает моя Маруся, – билось неотвязно в голове, – хлебушка хоть перед смертью бы ей… Эх… А как же я без неё?..
Утирая шершавой ладонью слезы, он беспомощно стоял посреди двора и глядел на сад, который когда-то сажали вдвоем с Марусей, на дом, в котором была прожита с нею такая нелегкая жизнь.
– Поезд! Как я забыл?! Вагон-ресторан! – Евдоким даже засмеялся. – Уж там точно есть хлеб!
Счастливо улыбаясь так вовремя появившейся удачной мысли, он на цыпочках подошел к шкафу. Достал единственный парадный пиджак, зазвеневший орденами, и надолго застыл, о чем-то задумавшись.
Вечером, надев праздничный пиджак и оставив на попечении Петровны задремавшую Марусю, Евдоким пошел на узловую станцию – на его полустанке пассажирские поезда не останавливались.
Из вагона-ресторана выглянул толстый, рыжий парень.
– Тебе чего? – недовольно спросил он.
– Хлебушка.
– Какого хлебушка? Иди отсюдова!
– Я купить! – дед протянул рыжему деньги. Только мелких нет. Сдача найдется?
– Ме-е-лких, – передразнил парень деда и, схватив деньги, исчез в вагоне.
Минутная стоянка заканчивалась. Дед нервно бегал перед вагоном, вытягивая жилистую шею и пытаясь заглянуть в окна. Поезд тихо тронул с места.
– Держи! – крикнул парень и бросил деду сверток. Сверток на лету развернулся и из него посыпался хлеб нарезанный ломтями, видимо остатки чьих-то ресторанных трапез.
– А сдача? – растерянно прошептал старик вслед удаляющемуся поезду. – Ничего, – подбирая трясущимися руками ломти хлеба и бережно сдувая с них пыль, бормотал Евдоким. – Ничего. Я его дома обрежу, обчищу. Ничего, Марусечка! Поешь хлебушка! С маслицем, с сольцой…
Как глухой ночью пройдет он четыре километра до своего дома, он даже не задумывался. Он представлял, как будет рада Маруся, как поев хлебушка, она непременно пойдет на поправку. А деньги… Да ладно, не впервой.
Ночь выдалась тёмная, ветреная. И хотя сентябрьские дни еще поддавали жару, к ночи воздух заметно выстыл и северный ветер продувал ветхую одежонку насквозь.
Евдоким уже пожалел, что в горячке вырядился в парадный пиджак, которому сто лет в обед, а вот телогрейка так и осталась лежать на лавке.
– Эка, дурак я, – бормотал он себе под нос, стараясь идти побыстрее и тяжело опираясь на палку, самолично когда-то украшенную замысловатой резьбой, – однако, как продувает, анафема! Не захворать бы еще, а то кто ж за Марусей приглядывать будет…
Скоро прыть пришлось-таки поубавить. Перебравшись через «пути», как называли меж собою местные жители железнодорожные колеи, он не пошел через пустырь, а решив для скорости пойти напрямик, ступил в зияющее чернотой жерло лесной дороги.
Огни станции пропали, все поглотил непроглядный мрак, с неба наладилась сеяться холодная, густая мжичка. Дорога, разбитая машинами, а пуще того, тракторами, так и норовила сбить с ног притаившимися во тьме рытвинами да кочками.
Евдоким приуныл. Пару раз сильно оступившись, он почувствовал тянущую боль в левой ноге сильно пораненной еще в сорок третьем.
– Ежели бы не Иваныч, – в который раз с благодарностью помянув старого военного хирурга, подумал Евдоким, – не прыгать бы мне теперь козлом по этим рытвинам. Эх, добрый доктор был…
Однако идти было надо. Он постоял немного, дожидаясь пока чуток схлынет острота боли, и двинулся дальше, теперь уже ощупывая палкою дорогу впереди себя. Неожиданно к боли в ноге добавилась одышка и какое-то странное, сосущее ощущение пустоты в груди.
– Эге… – подумал Евдоким, – совсем что-то худо… – и попытался глубоко вздохнуть.
Узкая полоса леса тем временем перешла в низкорослый кустарник, выступивший на фоне открывшегося темно-серого простора полей угольно-черным, замысловатым узором.
Вдруг острые зазубрины черных кустов, словно ожив, медленно поплыли куда-то влево. Евдоким удивился странному явлению. Он хотел было проследить за диковиною взглядом, но черные зубцы резко взметнулись, острыми иглами, больно впившись в его мозг, и разом поглотили сереющий впереди простор поля. Земля как-то неспешно приблизилась к нему и, хлестнув стеблями травы по бесчувственному уже лицу, бережно уложила на мягкое, набухшее влагой травяное ложе.