В тот день близ их дома остановилась группа бродяжек, чуть старше ее, и они, присев, играли и разговаривали друг с другом, смеясь. А Розочка почти разучилась разговаривать. И ей вдруг так захотелось пойти с ними, все равно куда, что она заплакала.
Плачут-то, чаще всего, от бессилия. Но Розочка этого не знала. Она просто плакала и ее звали Таня.
Бродяжки тоже были без родителей, но их не будут ловить и убивать, как ее, если узнают что она еврейка. Розочка и сама не очень понимала, что это означает, кроме самого главного — их презирают, убивают и бояться, потому что за них тоже убивают. И она решила еще немного подождать. Когда, тем же летом, через деревню прошли первые красноармейцы, но уже — на запад, она не стала задерживаться и просто ушла, впервые за два года выйдя из деревни. Розочка спросила дорогу в свой городок, там, где был их дом. Пустой, как она думала, но дом. А вдруг там окажется мама?
Она шла несколько суток. Может добиралась бы и дольше, но проезжающие солдаты взяли ребенка в свою машину, им было в ту же сторону. Она никогда потом не забывала как вышла на родной улице, узнала ее и пошла домой. Все для нее было странным. Вокруг ходили какие-то люди, но среди них не было тех, кто жил и ходил здесь несколько лет назад — жителей городка, который она знала. Дома были целы, но в них уже копошились совсем другие мужчины и женщины. И другие дети сновали во дворах.
Розочка постучалась в их дом, но там никого не было, а дверь оказалась закрытой.
— Чего тебе, девочка? — вышла соседка, светловолосая, совсем не похожая на ту, которая здесь жила в ее памяти. Она испугалась и побежала по улице, туда, где когда-то булькал и шаркал, пивнушкой и рынком, центр городка. Ей снова было некуда и не к кому идти. И она уже ни на что не надеялась. Надеяться те, кому есть, что терять.
И тут произошло второе чудо в ее недолгой тогда жизни. Впереди открылся военный госпиталь, еще только разворачиваемый, поскольку город освободили буквально вчера. Сновали санитары и солдаты тащили, на плечах разобранные металлические кровати. Рядом дымила полевая кухня, вокруг которой уже крутились дети и измученного вида старики. Пахло едой и праздником. Что, впрочем, одно и то же. Розочка пошла к ним, попросить еду и от нечего делать, как вдруг на крыльцо госпиталя, прямо на нее, вышел мужчина с туго перевязанной рукой. Это был отец.
— Розочка…
Всю войну он партизанил в лесах, выжил и в боях, и в облавах. И не мог простить себе, что тогда, в первые дни оккупации, не нашел возможности и сил как-то спасти свою семью. Он знал, что всех, более половины населения городка, угнали в минское гетто, которое потом уничтожили. И воевал. Отчаянно и безнадежно. Ему нечего было терять. Но пуля его не нашла.
В конце войны их партизанская бригада освобождала родной городок в координацией с армией. И он один из первых ворвался на знакомые улицы, но был ранен и зашел в госпиталь на перевязку. Отец хотел попроситься в армию, потому что «мстить» стало единственным смыслом его жизни. С этим и вышел из госпиталя — в тот самый момент, даже не минуту, когда туда же подбегала его, не знающая куда идти, дочка…
Роза Михайловна рассказала мне все это доверчиво и торопливо, почти держа за пуговицу, поскольку вытащила на улицу перед началом какого-то собрания. А мне надо было сказать на нем пару слов, так попросили. Люди вокруг проходили, здоровались и тоже хотели что-то рассказать или спросить. Но она немного выговорилась. Успела.
Людям в возрасте есть что сказать. Но некому. Мы определились, что я приеду к ней, матери моих давних знакомых, специально, с видеокамерой. Дома спокойно и поговорим.
— Обстоятельно, — сказала Роза Михайловна, прощаясь.
Пару недель спустя я разобрал срочные дела и схватился, что не взял ее телефон.
— Какая проблема? Возьму у ее сына. Хоть и живут не вместе, но общаются. Заодно сделаю его семье приятное — копию видеоинтервью, пусть останется на память. Я себе никогда не мог простить, что так и не снял на видео живых родителей: все потом, потом. А «потом», оказывается, не бывает
. — Зачем тебе брать у нее интервью? — неожиданно спросили на другой стороне телефона. — Что в ней интересного?
— Знаешь, ты в бизнесе, а я журналист. Мне в моей работе виднее, что надо.
— Оно так, но, говорят, когда делают запись с узниками гетто, западные фонды им платят за это.