Синие глаза выбирают между тоской и надеждой.
— Разве можно быть в чём-то уверенным, если даже в одну и ту же реку нельзя войти дважды? А в реку жизни — тем более.
— Не волнуйтесь, я сделаю всё, что от меня зависит.
— А знаешь ли ты, ЧТО обещаешь?
— Я знаю только одно: обещание придётся сдержать, — беспечно улыбаюсь. — Чтобы иметь хотя бы один повод для гордости.
— Хочешь гордиться собой?
— Это запрещено? Я так долго себя ненавидел... Даже устал. Хочется сделать что-то, о чём я буду не сожалеть, а вспоминать с удовлетворением.
Магрит подходит к окну и проводит пальцами по дереву рамы.
— Пожалуй, тебе это удастся.
— Думаете? Что ж, хорошо, если так. Не скажу, что сомневаюсь в своих силах, но... Мне всё-таки страшно.
— Это пройдёт.
— Надеюсь.
Некоторое время мы молча смотрим. В разные стороны. Сестра — на заснеженный сад. Я — на дверной проём, пустой и тёмный.
— Ты всё ещё можешь...
— Сбежать? Могу. Но зачем? Чтобы прятаться, а когда меня всё же найдут, убивать? Это слишком тоскливо.
— Прятаться или убивать?
— И то, и другое.
— Первое понятно, но второе... В сражении есть своя прелесть. Упоение битвой. Запах дымящейся крови. Мольбы о пощаде. Ощущение безграничной власти. Чужая жизнь висит над обрывом на кончиках пальцев, и в твоей воле протянуть ей руку или столкнуть вниз... Разве это не пьянит?
— Раз уж речь зашла о выпивке... Поверьте тому, кто неоднократно напивался до потери сознания: наутро всегда приходит похмелье, и хочется умереть самому. Ты даёшь себе сотое или тысячное обещание больше никогда так не поступать, но при этом прекрасно знаешь: придёт день, и самые крепкие клятвы падут перед желанием на несколько часов окунуться в забвение... Нет, dou, опьянение убийством — не для меня. Тем более что смерть дарит свой поцелуй и убийце... Но дело даже не в этом. Если я начну убивать по-настоящему, не останется НИЧЕГО. Совсем ничего. Даже памяти.
— Знаю.
— Поэтому меня боятся. А почему меня ненавидят? Тоже из-за страха исчезнуть в небытии?
— Отчасти, — соглашается сестра. — Трудно испытывать искреннюю привязанность к тому, для кого разрушать — так же естественно и привычно, как дышать.
— Понятно... То, с чем нельзя справиться, всегда пугает.
— А чего бы хотел ты? Какого отношения?
— Не знаю... Но читать во взглядах, обращённых на тебя, только страх и ненависть... Это очень больно.
— К любой боли можно привыкнуть.
— А кто сказал, что я не привык? Просто мне надоело пускать в себя чужую боль.
— Пускать в себя? — Магрит поворачивается ко мне лицом. — Что ты имеешь в виду?
— Как бы объяснить... Это происходит вне зависимости от моих желаний, dou. Я могу совершенно спокойно смотреть на что угодно. До определённого момента, а потом... Проваливаюсь в окружающий мир. Начинаю ощущать чужие чувства, как... Нет, не как свои собственные. Они всегда остаются ЧУЖИМИ, но отнимают часть меня. Бесцеремонно и беспощадно. Как будто я разрываюсь пополам, и одна половина остаётся сторонним наблюдателем, а другая сгорает в огне, который разожжён вовсе не для меня... И мне становится страшно, dou. Страшно, что однажды эти половины перестанут быть одинаковыми, и я либо полностью сгорю, либо вовсе перестану чувствовать.
— А что тебя пугает больше? Гибель или равнодушие?
— И то, и другое. Только по-разному. Я не хочу умирать от чувств, которые никогда не смогу испытать сам, но... Я не в силах отказаться от того, чтобы хоть миг побыть по-настоящему живым.
— Хочешь сказать...
— Меня нет, dou. Пустое место, которое даже не может отразиться в Зеркале.
Она вздрагивает. От испуга? Но я всего лишь сказал правду. От холода? Но в комнате тепло.
— Зеркало, да... Значит, ты ничего в нём не увидел?
— Абсолютно ничего.
Напряжённая пауза.
— Ничего... Следовало ожидать. Но невозможно было рассчитывать.
Задумчивое бормотание сестры кажется мне многозначительным. Нет, ошибаюсь: оно имеет всего один смысл, глубины которого невозможно измерить.
— О чём Вы говорите?
— О странных путях Предназначения. Путях, которые никогда не бывают прямыми.
— А по-моему, Путь всегда прямой. От рождения и до смерти. Просто судьба комкает Гобелен, и кажется, что мы то взбираемся на гору, то падаем в пропасть.
Магрит усмехается:
— Такое объяснение не хуже прочих. И может быть, оно — единственно верное... Сколько времени тебе понадобится, чтобы подготовиться?
— Подготовиться? Я вполне готов, dou. Вот только...
— Что? — быстрый вопрос.
— Я хотел бы узнать одну вещь. Прежде, чем она перестанет иметь для меня какое бы то ни было значение.
— Какую вещь?
— Кто вытащил меня из Купели?
Молчание. Чуть смущённое, чуть неловкое.
— Вы не можете сказать?
И я получаю ответ. Но вовсе не от Магрит:
— Может. Но зачем слушать в чужом изложении то, что следует узнавать из первых рук?
Наверное, он стоял прямо за дверью, прислонившись к стене. И слышал все наши слова, разумеется. Одного этого мне хватило, чтобы первое впечатление о мужчине, грубо вмешавшемся в разговор, приобрело едва уловимый оттенок горечи. А когда сестра удивлённо и разочарованно выдавила: «Отец...», я запутался в мыслях и ощущениях, хлынувших в сознание бурным потоком.
Отец? Всё-таки соизволил показаться своему отпрыску. Браво! Набрался смелости или же слегка умерил брезгливость — какая из версий правильнее? Только бы не обе сразу: не справлюсь с чувствами. Можно понять и принять все варианты по отдельности, но, сливаясь вместе, они образуют совершенно не усваиваемое зелье... Ладно, оставлю на время размышления и просто посмотрю на того, кто не желал присутствовать при моём рождении, но не смог отказаться от соблазна проводить меня в небытие.
Рост? Чуть выше среднего. Для мужчины, разумеется: Магрит (и я, соответственно) едва достанет макушкой до крупного носа, который — принадлежи он человеку — мог бы считаться некогда сломанным. Черты лица довольно строгие: линии губ и бровей прямые, лоб высокий, подбородок, что называется, волевой. В целом, вполне обычная внешность — ни красавец, ни урод. Неестественно белые вихры коротко стриженых волос взлохмачены, словно у мальчишки, который только что играл с друзьями во дворе. Чёрная ткань камзола достаточно плотно облегает плечи и торс, чтобы дать понять: этот мужчина — не кабинетный учёный. Но и на профессионального вояку не тянет: слишком умный взгляд глубоко посаженных глаз. Слишком внимательный и совершенно не позволяющий узнать, о чём думает его владелец. Я не люблю такие взгляды. И людей таких не люблю. И нелюдей. И отца своего, по всей видимости, любить не буду. Почему? Да просто не успею. А уж он меня и подавно любить не собирается. Не считает нужным.
И о чём нам с ним говорить? О погоде? О долгах и плате по ним? О семейных узах, которые могут быть крепче стали, а могут в одно мгновение разорваться в клочья? Нет. Всё не то. Я так страстно желал увидеть своего отца, но теперь, когда мы стоим друг напротив друга, не могу подобрать слова. Даже для того, чтобы съязвить или выругаться.
— Тебя ждут наверху, милая, — небрежно сообщает отец, и Магрит, отдавая себе отчёт в том, что это не более чем предлог, покорно кивает, оставляя нас наедине друг с другом.
Повисает тишина. Тягостная и тоскливая. Зачем ты пришёл? Чтобы добить меня? Так не медли, наноси свой удар! Я не буду подставлять щит, не буду парировать: уходить, так уходить. Только не трать моё время: у меня каждая минута наперечёт.
И он словно чувствует мою досаду:
— Ты узнал ответ на свой вопрос?
— Да. Но только на первый.
— Есть ещё и второй? — Левая бровь вздрогнула, но не посмела нарушить заданную линию.
— Есть. Возможно, будет и третий.
— Так много? — удивление, чуть надменное: словно с моей стороны вообще не может последовать ни одной разумной мысли, не говоря уже о вопросах.
— Совсем чуть-чуть, — улыбаюсь, с трудом сдерживая раздражение. — Сможешь ответить?