Ей никак не удавалось преодолеть эту скованность, и потому она спешила заняться чем-нибудь. Вернувшись домой, она надевала на голову ведерко для угля, точно колпак сумасшедшего, и слонялась вокруг кухонного стола. Она принималась за все, что только могла придумать, но что бы она ни делала, все получалось не так. А потом, натворив всяких глупостей, от чего ей становилось противно и пусто на душе, она входила в кухню и говорила:
— Как бы мне хотелось разнести вдребезги весь этот город.
— Ну так разнеси, только не торчи с таким кислым видом. Займись чем-нибудь.
И наконец начались неприятности.
Она совершала проступок за проступком и попала в беду.
Фрэнки нарушила закон, и, однажды став преступникам, она нарушала его снова и снова. Она взяла из отцовского письменного стола пистолет и ходила с ним по городу, расстреляв на пустыре все патроны. Потом она стала грабителем — украла в магазине Сирса и Роубака нож с тремя лезвиями. А однажды в субботу после обеда (дело было в мае) в гараже Маккинов Барни Маккин совершил при ней что-то странное и противное. При воспоминании об этом в желудке у нее поднималась тошнота, и она боялась смотреть людям в глаза. Она возненавидела Барни и хотела убить его. Иногда, лежа в кровати, она мечтала застрелить его из пистолета или вонзить ему нож между глаз.
Ее лучшая подруга Эвелин Оуэн уехала насовсем во Флориду, и Фрэнки не с кем стало играть. Долгая цветущая весна прошла, и в городе началось лето, безобразное, одинокое и очень жаркое. С каждым днем ей все больше и больше хотелось уехать из города — уехать в Южную Америку, в Голливуд или Нью-Йорк. Она много раз укладывала чемодан, но никак не могла решить, куда же ей уехать и как добраться туда одной.
Поэтому Фрэнки осталась дома, слонялась по кухне, а лето все не кончалось. Когда наступили самые жаркие дни, ее рост достиг ста шестидесяти четырех с половиной сантиметров, она была долговязой жадиной, лентяйкой и злюкой, такой злюкой, каким лучше не жить на свете. И ей было страшно, но не так, как бывало раньше. Остался лишь страх перед Барни, отцом и законом. Но даже эти страхи в конце концов исчезли; спустя некоторое время грех, совершенный в гараже Маккинов, стал забываться, и она вспоминала о нем только во сне. Она больше не думала ни об отце, ни о законе. Фрэнки сидела на кухне с Джоном Генри и Беренис. Она не думала ни о войне, ни о большом мире. Ничто больше не причиняло ей боль, ничто ее не заботило. Она больше не выходила на задний двор смотреть в небо. Она не обращала внимания на звуки и голоса лета и не гуляла вечером по городу. Она не поддавалась грусти, и ей все было все равно. Она ела, писала пьесы, училась бросать нож в стену гаража и играла в бридж на кухне. Каждый день был похож на предыдущий, только становился длиннее, и ничто больше не причиняло ей боли.
Вот почему в эту пятницу, когда приехал ее брат с невестой, Фрэнки поняла, что все изменилось. Но почему и что с ней еще должно случиться, этого она не знала. И хотя она пробовала поговорить с Беренис, та тоже ничего не знала.
— Мне даже как-то больно думать о них, — сказала она.
— А ты не думай, — ответила Беренис. — Ты весь день только о них и говоришь.
Фрэнки сидела на верхней ступеньке лестницы, которая вела в ее комнату, и смотрела в кухню широко открытыми глазами. И хотя ей это причиняло боль, она все-таки думала о свадьбе. Она вспоминала, как выглядели ее брат и его невеста, когда в этот день она вошла в столовую в одиннадцать часов утра. Во всем доме внезапно наступила тишина, потому что Джарвис сразу же, как только они приехали, выключил радио; после того как все лето приемник работал день и ночь и никто его уже не слушал, эта непонятная тишина напугала Фрэнки. Она вошла из прихожей в комнату и остановилась в дверях — так поразил ее вид брата с невестой. Они вместе породили в ней чувство, которого она не могла понять. Оно было подобно ощущению весны, только более внезапное и острое. И вызвало в ней все ту же скованность и странное чувство страха. Фрэнки так углубилась в размышления, что голова у нее пошла кругом и затекла нога.