Вслед за этими первыми, не особенно приятными сношениями между Ставкой и штабом Рузского, наступает период все усиливающихся разногласий. Уж 5-го марта Ставка предлагает ряд мер для охранения армии от пропаганды из недр столичного Совета и для прекращения начавшихся в фронтовых и тыловых районах убийств офицеров. Рузский эти меры уже принял, но не ожидает от них успех и просит Ставку снестись с правительством, чтобы оно и Совет рабочих депутатов осудили выступление против вооруженных команд и офицеров. Рузский не знал, что революция уже была правительством объявлена «великою и бескровною», а все жертвы эксцессов толпы надлежало во имя идеалов свободы замалчивать и скрывать.
Рузский уже видит, что обещанного Родзянкой подъема духа и наступления успокоения нет. Наоборот, части волнуются, офицеры гибнут на фронте и в тылу от русских пуль и штыков, но он еще надеется, что правительство пользуется доверием народным и, не допуская мысли дать на фронте врагам и союзникам зрелища междуусобных сражений, предлагает вызвать авторитетных правительственных комиссаров для успокоения войск. Мера, чреватая печальными последствиями. Рузский объяснил ее принятие тем, что офицерство само слишком взволновано и сбито с толку, чтобы спокойно и объективно разъяснять солдатам положение, и искал лиц – очевидцев, лиц гражданских, которые выяснили бы, что раз все. офицерство подчинилось новому правительству, то нет оснований его подозревать в стремлении ему изменить.
В ночь на 6-е марта, генерал Рузский обращается с телеграммой к генералу Алексееву, Гучкову, Керенскому и князю Львову, указывает на безобразное явление ареста и обезоружения офицеров и, выясняя грозное значение этих явлений, требует немедленного и «авторитетного разъяснения недопустимости сего центральной властью», без чего развал неизбежен.
На все свои ходатайства Рузский не получает ответа и вместо того на фронт летят знаменитые приказы Совета солдатских и рабочих депутатов и прибывают агитационные делегации и депутации. 18 марта Рузский еще раз говорит с Родзянко, желая выяснить, что делается в столице и что делает Временный Комитет Государственной Думы. Путаница в словах «Совет Министров» и «Временное Правительство», по его мнению была вредна и производила впечатление неустойчивости. Родзянко пытался разъяснить сомнения генерала, но не убедил его и поспешил закончить разговор банальными любезностями. «Не стоило с ним говорить» вспоминал об этом разговоре впоследствии Рузский.
Через день произошел у него обмен телеграмм с военным министром Гучковым.
Телеграмма того, кто носил звание военного министра и пока выказывал себя лишь тем, что допустил издание приказа номер первый Совета солдатских и рабочих депутатов и запретил опубликование прощального приказа по армии отрекшегося Государя – Верховного главнокомандующего, – телеграмма эта глубоко возмутила военную Душу Рузского. Он понял, что Гучков может быть прекрасным оратором, отличным критиком военного бюджета, но Руководить обороной государства во время войны не может. В нем не было чувства дисциплины, он не понимал основ воинского духа.
Еще через два дня пришла длинная телеграмма из Ставки. Критические пометки на ней Рузского и горькие заключительные фразы этих пометок показывают, что Рузский потерял окончательно веру в новое правительство и не одобрял оптимизма Ставки. Его присутствие во главе Северного фронта стало для него невозможным.
Н. В. Рузский мало знал государя, и, случалось, порицал его. Еще меньше он знал государыню. Но он был справедлив, глубоко любил Россию, был убежденный монархист, весь проникнутый чувством долга, прямолинеен и честен. Он не скрывал своих мнений, но умел слушать и был, хотя и либеральных взглядов, но беззаветно преданный престолу человек и солдат. Он не отделял трона от России. Он с первых минут революции предвидел, к чему она приведет, и обвинял в отречении, которое считал ошибкой, больше всего генерала Алексеева, как обвинял его и в разных военных неудачах.
В трагические дни стоянки императорского поезда в Пскове, Н. В. Рузский считал, что далеко не все потеряно, но был глубоко убежден в пользе ответственного перед палатами министерства и считал своим долгом настаивать на нем перед государем. Это ему удалось. Родзянко нашел что, однако, государь промедлил два дня, и, скрывая свое бессилие справиться с анархией в Петрограде, он решил пожертвовать государем.
М. В. Алексеев, сгоряча поверил Родзянке, принял решение, посоветовал государю отречься от престола и увлек к тому остальных главнокомандующих. Вот основное мнение покойного Н. В. Рузского о днях 1 и 2 марта 1917 года.
В. В. ШУЛЬГИН.
В. В. Шульгин, ездивший вместе с А. И. Гучковым в Псков для переговоров с бывшим императором Николаем II, передает следующие подробности об обстоятельствах, при которых произошло отречение:
– Необходимость отречения, – рассказывает В. В. Шульгин, – была единогласно принята всеми, и только исполнение этого решения затягивалось. А. И. Гучков и я решили отправиться в Псков, где по полученным Исполнительным Комитетом Гос. Думы сведениям, в это время находился царь. Мы выехали 2-го марта, в 3 часа дня, с Варшавского вокзала. Высшие служащие дороги оказали нам полное содействие. Поезд был немедленно составлен и было отдано распоряжение, чтобы он следовал с предельной скоростью. К нам в вагон сели два инженера и мы поехали. Однако, мы задержались довольно долго в Гатчине, где дожидались генерал-адъютанта Н. И. Иванова, который стоял где-то около Вырицы с эшелоном, посланным на усмирение Петрограда. Но с Ивановым не удалось видеться. В Луге нас опять задержали, ибо собравшиеся толпы войска и народа просили А. И. Гучкова сказать несколько слов.
Около 10 часов вечера мы приехали в Псков, где предполагали первоначально переговорить с генералом Н. В. Рузским, который был извещен о нашем приезде. Но, как только поезд остановился, в вагон вошел один из адъютантов государя и сказал нам: «Его величество вас ждет». По выходе из вагонов, нам пришлось сделать несколько шагов до императорского поезда. Мне кажется, я не волновался. Я дошел до того предела утомления и нервного напряжения одновременно, когда уже ничто, кажется, не может ни удивить, ни показаться невозможным. Мне было только все-таки немного неловко, что я явился к царю в пиджаке, грязный, немытый, четыре дня не бритый, с лицом каторжника, выпущенного из только-что сожженых тюрем.
Мы вошли в салон-вагон, ярко освещенный, крытый чем-то светло-зеленым. В вагоне был Фредерике (министр двора), и еще какой-то генерал, фамилию которого я не знаю. Через несколько мгновений вошел царь. Он был в форме одного из кавказских полков. Лицо его не выражало решительно ничего больше, чем когда приходилось видеть в другое время. Поздоровался он с нами скорее любезно, чем холодно, подав руку: Затем сел и просил всех сесть, указав место А. И. Гучкову рядом с собой, около маленького столика, а мне – напротив А. И. Гучкова. Фредерике сел немного поодаль, а в углу вагона за столиком, сел генерал, фамилию которого я не знал, приготовляясь записывать. Кажется, в это время вошел Рузский и, извинившись перед государем, поздоровался с нами и занял место рядом со мною – значит, против царя.
При таком составе (царь, Гучков, я, Рузский, Фредерике и генерал, который писал) началась беседа. Стал говорить Гучков. Я боялся, что Гучков скажет царю что-нибудь злое, безжалостное, но этого не случилось. Гучков говорил довольно долго, гладко, даже стройно в расположении частей своей речи. Он совершенно не коснулся прошлого. Он изложил современное положение, стараясь выяснить, до какой бездны мы дошли. Он говорил, не глядя на царя, положив правую руку на стол и опустив глаза. Он не видел лица царя и, вероятно, так ему было легче договорить все. до конца. Он и сказал все до конца, закончив тем, что единственным выходом из положения было бы отречение царя от престола в пользу маленького Алексея, с назначением регентом великого князя Михаила. Когда он это сказал, генерал Рузский наклонился ко мне и шепнул:
– Это уже дело решенное.
Когда Гучков кончил, царь заговорил, при чем его голос и манеры были гораздо спокойнее и как-то более просто деловиты, чем взволнованная величием минуты несколько приподнятая речь Гучкова. Царь сказал совершенно спокойно, как-будто о самом обыкновенном деле: