Так обстоит дело с Дубенским. Наигранный пафос его мемуаров есть несомненный плод эмигрантского похмелья. Но и в таком виде они интересны, в своей протокольности. как известная сводка событий. – В настоящем сборнике мемуары эти, с некоторыми сокращениями, становятся впервые доступными советскому читателю.
За Дубенским следует флигель-адъютант, полковник Мордвинов.
При поверхностном сравнении они оба кажутся людьми одной и той же касты, одной и той же социальной психологии. На самом деле, это не совсем верно. Дубенский был в сущности очень далек от сферы двора, от интимного круга лиц, окружавших Романовскую семью. Мордвинов, в силу происхождения, своего воспитания, всего порядка прохождения своей служебной карьеры, был непосредственно связан, если не с царем, то с великим князем Михаилом Александровичем и с целым рядом видных придворных. Казалось бы, при всех этих данных Мордвинов мог бы глубже проникнуть в психологию царя, мог бы лучше разгадать, что скрывала за собой одервенелая маска самодержца. Но и он пассует перед зрелищем давящего фатализма и обреченной пассивности. В силу своего служебного положения Мордвинов видел царя гораздо ближе и чаще, чем Дубенский, но впечатления его от этого не становятся ярче. Царя опутывает атмосфера бесконечной будничности, бесконечной обывательщины. Во все эти бесконечно трагические революционные дни свита проделывает все тот же монотонно-однообразный ритуал своего служебного дня. Вот наступило 1-е марта «новый тяжелый день» – по выражению Мордвинова. «Короткое время, которое мы обыкновенно проводили с его величеством, ничем не отличалось в разговорах от обыденных нетревожных дней. Не легко, конечно, было и нам и ему говорить о ничтожных вещах», – замечает Мордвинов. Но утверждение его никак нельзя принять всерьез, по крайней мере, в части, касающейся Николая. Свита-то наверное волновалась и мучилась в томительном предчувствии конца. Ну, а царь? 2-го марта, уже приняв решение об отречении, он входит в столовую для дневного чаепития. «Я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные часы минувших «обыкновенных» дней… Шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами… Государь сидел, спокойный, ровный, поддерживал разговор». А ведь Николай был в кругу самых близких, самых преданных ему людей. И тут он не нашел ни одного слова, ни одного намека, ни одного жеста. С какой радостью поведал бы нам Мордвинов какую-нибудь фразу, обращенную к «потомству». Увы! Ему остается вспоминать особенное «сосредоточенное» выражение глаз и нервное движение, с каким царь доставал папиросу. Согласитесь, что «нервное» обращение с папиросой нельзя не считать крайне скудной реакцией на переживавшиеся тогда события.
Впрочем, 3-го марта Мордвинову удалось таки поговорить с царем. Мы помним, как весело Николай кивнул плакавшему Дубенскому. При отъезде из Ставки царь обратился к адмиралу Нилову со словами: «как жаль, Константин Дмитриевич, что вас не пускают в Царское со мною». С неменьшей находчивостью приветствовал он Мордвинова. «А и вы, Мордвинов, вышли подышать свежим воздухом». Мордвинов пытался начать разговор об отречении, о дальнейших планах царя. Выяснилось, что Николай собирается жить «совершенно частным лицом», уехать в Крым и в Костромскую губернию, не покидать во всяком случае Россию. На этом разговор прервался. Наконец, в последний раз, Мордвинов видел царя в день его отъезда из Ставки. Николай II был один в своем кабинете и неторопливо, спокойно собирал с письменного стола разные вещи для укладки.
Мордвинов пришел к царю за советом: оставаться ли ему в Ставке или ехать в Царское Село. Английский военный атташе рекомендовал ему остаться и когда Николай узнал об этом совете, он, в свою очередь, заявил: «конечно, оставайтесь, Мордвинов». Мордвинов подчеркивает, что это сказано было без колебаний.
Таков облик Николая II-го по воспоминаниям Мордвинова. И у Мордвинова, конечно, очень много лирики, много искусственного, деланного пафоса. И все же он не в силах скрыть убожество, скудость и серую повседневность тех бытовых рамок, в которых протекли последние дни царского режима. У Мордвинова особенно хорошо показано, как гибнущий класс в минуты кризиса теряет всякое чувство реальности, как он погружается в мир иллюзий и тонет в хаосе всевозможных призраков. Чего стоют его юридические размышление по поводу «опекунства», по поводу «правомерности» самого акта отречения. В последний момент утратив опору в армии и опору в стране, монархисты пытаются опереться на текст «основных законов». А вот, например, Мордвинов узнает о намерении отрекшегося царя проститься с войсками. Он радуется в «тайниках своей души». Он надеется на то, что «появление государя среди войск или даже слова его прощального приказа могут произвести такое сильное впечатление на хорошую солдатскую и офицерскую массу, что она сумеет убедить своего вождя и царя отказаться от рокового для всей страны решения» Таким образом, Мордвинов мог самым серьезным образом предполагать, что трагическая сцена разлуки Наполеона со старой гвардией повторится при прощании Николая с той самой армией, которая в течение трех почти лет терпела неслыханные поражения, во имя борьбы за глубоко ей чуждые, глубоко анти-народные интересы. Но люди типа Мордвинова ошибались не только в армии. Почему-то их всех обуяла в эти дни тяга в родовые поместья. Мы видели, что сам Николай хотел улепетнуть «В деревню, к тетке, В глушь, в Саратов»…
вернее, в Костромскую губернию. «Лицом к деревне» также собирался повернуться и злосчастный дворцовый комендант Воейков. Почему-то он рассчитывал на полную безопасность именно в своем Пензенском имении. Точно так же и Мордвинова потянуло в буколическую обстановку дворянской усадьбы. У него было чисто случайное препятствие к осуществлению этого желания – недавний пожар его деревенского дома. Неужели-же у этих последышей российского дворянства не хватало примитивного чутья для того, чтобы предугадать ту обстановку непримиримой классовой борьбы, какая должна была сложиться в деревне на следующий же день после революционного переворота. А казалось, именно в этой среде должен был быть, наконец, богатый исторический опыт, восходивший от недавно пережитого 1905 года к далеким дням Пугачевщины.
Мемуары Мордвинова отличаются необычайной обнаженностью классовой психологии. С каким великолепным, чисто шляхетским презрением, описывает он депутатов Думы, явившихся конвоировать царский поезд. «Фигуры их, не то зажиточных мастеровых, не то захудалых провинциальных чиновников вызывали во мне, обыкновенно никогда не обращавшем никакого внимания на внешность, какое-то гадливое отвращение». Эту запоздалую волну отвращения к разночинцам, к парвеню, Мордвинов переживал, очевидно, с почти физической напряженностью.
Рассказ ген. Рузского воспроизводится у нас в двух версиях, в двух вариантах и читатель имеет возможность воочию убедиться в том перевороте, какой победоносная революция совершила в уме и в психике генерала Рузского. Первый рассказ это репортерская запись, относящаяся еще к тем дням, когда сам Рузский должно быть не вынимал из петлицы красной розетки. Совершенно искренно чувствуя себя «героем революции», Рузский категорически заверил репортера: «Я убедил его отречься от престола». Другой вариант, это запись 1918 года, имеющая целью доказать как раз противное. А именно: что Рузский не оказал никакого давления на царя и вообще, во всех событиях играл подчиненную, второстепенную роль. Отметим один характерный штрих. Первую беседу с царем Рузский имел в ночь с 1-го на 2-е марта. Согласно первому, репортерскому, варианту «царь, пригласив к себе Рузского, прямо заявил ему: «я решил пойти на уступки и дать им ответственное министерство». «Я знал, – продолжает Рузский, – что этот компромисс запоздал и цели не достигнет, но высказывать свое мнение, не имея решительно никаких директив от Исполнительного Комитета, не решался». Запомним это; у Рузского составилось мнение о невозможности компромисса, мнение, которое он, правда, не решился высказать. По второму варианту царь в ночь с 1-го на 2-е марта отнюдь еще не решился на ответственное министерство. Наоборот, Рузскому приходилось еще его убеждать. Он стал с жаром доказывать государю необходимость образования ответственного перед страной министерства. Конечно, тут нет и намека на то, что Рузский мог в этом ночном разговоре считать ответственный кабинет запоздалым компромиссом. Таким образом, весь одиум возлагается всецело на Родзянко. Рузский, дескать, высказал «твердое желание избежать отречения», но Родзянко поставил его в такое положение, что он не мог сколько-нибудь активно защищать свою точку зрения. Решающий разговор Рузского с царем имел место днем 2-го марта. При этом разговоре присутствовали генералы Данилов и Саввич. «Они должны были, гласит репортерская запись, поддержать меня в моем настойчивом совете царю, ради блага России и победы над врагом, отречься от престола». Таким образом выходит, что Рузский не только сам убеждал царя отречься, но и привел еще с той же целью Данилова и Саввича. Конечно, второй вариант рисует совершенно иную картину. Царю пришло решение помимо всяких советов, всяких убеждений. Наоборот, до самого приезда депутатов, Рузский не терял надежды на то, что отречения можно избежать. Мы имеем, однако, свидетельские показания ген. Саввича, решительно опровергающие версию второго варианта. Нет сомнения в том, что Рузский действовал в полном контакте с думскими верхами и настаивал на необходимости немедленного отречения. По рассказу Саввича, Рузский «обрисовал обстановку, сказав, что для спасения России, династии сейчас выход один: отречение его от престола в пользу наследника». И Саввич, и Данилов поддерживали Рузского и именно этим дружным коллективным выступлением определилось окончательное решение царя.