Я не помню, чтобы в эти предпоследние дни кто-либо из министров или общественных деятелей приезжал в Могилев. Настроение в Ставке, обыкновенно более бодрое и серьезное, более «разное», чем в столичном тылу, в эти дни мало отличалось от угнетенного петроградского.
Мне удалось лишь мельком видеть генерала Алексеева к сказать с ним несколько незначительных фраз.
Скромный до застенчивости, мало разговорчивый всегда, он был на этот раз особенно замкнутый и ушедший в себя. Видимо, он еще далеко не оправился от болезни, страдал очень сильно от нее, хотя и бодрился и не бросал даже мелочной работы, которая поглощала все его свободное время.
С остальными чинами Ставки меня и не тянуло говорить в эти дни; – я знал заранее, к каким сетованиям сведутся разговоры и на какие сплетни будут осторожно, но настойчиво намекать.
Генерала Алексеева, я хотя знал и давно – еще молодым армейским пехотным офицером, только что окончившим академию – но все же знал очень мало, почти не знал совсем.
Я его тогда же потерял из виду и встретился с ним мельком лишь как с главнокомандующим западного фронта, в Барановичах.
Он и через 26 лет остался тем же скромным, застенчивым человеком, далеким от карьеризма и, как мне казалось, сплетен, к которому я чувствовал поэтому невольную симпатию.
Эти основные качества его натуры были, по моему, очень схожи с простотою и замкнутым же скромным, стесняющимся характером государя, и я убежден, по многим признакам, что его величество относился к генералу Алексееву с большей симпатией и любовью, чем к другим, не обладавшим такими чертами характера.
Понимал ли генерал Алексеев государя настолько, чтобы любить его как человека, был ли предан ему, как настоящий русский своему настоящему русскому царю – вот те вопросы, которые я задавал себе неоднократно тогда и потом и как тогда, так и потом, вплоть до настоящего времени, не мог себе с достаточной ясностью на них ответить.
Многое, а после отречения и, судя по искренним рассказам его семьи – очень многое мне говорило «да», но всегда с неизменной во мне прибавкою «вероятно, недостаточно крепко, хотя бы до забвения сплетен».
Генерал Борисов, близкий друг М. В. Алексеева, в частных разговорах со мною уже после отречения неоднократно выражал сожаление, что государь «не сумел с достаточной силой привязать к себе Михаила Васильевича |? мало оказывал ему особенного внимания, недостаточно выделяя его, якобы, из других». «Тогда все было бы, конечно, иначе», неизменно, с полным убеждением, доказывал мне Борисов.
Я не думаю, чтобы это было так.
Генерал Алексеев, по свойству своего характера, ничего, наверное, показного не требовал и тем менее домогался. Он даже отказывался от звания генерал-адъютанта, говоря графу Фредериксу, «что такой милости пока еще не заслужил».
Все же нельзя сказать, чтобы к генералу Алексееву в те тяжелые и смутные дни, свита, находившаяся в Ставке, относилась с безусловным доверием и надеждой.
Что-то очень неопределенное, хотя и совершенно неподозрительное, заставляло большинство из нас желать постоянной, а не временной лишь в виду болезни генерала Алексеева, замены его генералом Гурко, обладавшим, по нашему разумению, более решительными качествами характера и более прочно сложившимися традициями, чем генерал Алексеев, нуждавшийся к тому же в продолжительном отдыхе.
Желание это высказывалось неоднократно в наших интимных беседах за последние месяцы, было, конечно, совершенно далеким даже от намека на какую-либо интригу и осталось в числе тех многих платонических пожеланий, которыми мы иногда себя тешили в те дни.
В субботу 25 февраля была наша последняя продолжительная прогулка с государем по живописному могилевскому шоссе к часовне, выстроенной в память сражения в 1812 году, бывшего между нашими и Наполеоновскими войсками.
Был очень морозный день, с сильным леденящим ветром, но государь, по обыкновению, был лишь в одной защитной рубашке, как и все мы, его сопровождавшие. Его величество был спокоен и ровен, как всегда, хотя и очень задумчив, как все последнее время. Навстречу нам попадалось много людей, ехавших в город и с любопытным недоумением смотревших на нас.
Помню, что во время этой прогулки его величество сообщил нам, что получил печальное известие о том, что великая княжна Анастасия Николаевна заболела корью, и что теперь из всей семьи только Мария Николаевна еще на ногах, но что он опасается, что и она скоро разделит участь своих сестер.
Вечером в этот день государь был по обыкновению у всенощной. В воскресенье, 26 февраля утром, как всегда, пешком в сопровождении свиты, его величество отправился в штабную церковь к обедне, и, как всегда, большая толпа собралась по сторонам прохода и на площади, чтобы посмотреть на царя.
После церкви государь пошел на занятия в штаб, где оставался очень долго. Прогулки в этот день не было, чем я воспользовался и прошел в Могилевскую городскую думу, где находились портреты императора Павла работы Боровиковского, с которых я просил нашего фотографа Гана снять фотографии, так как намеревался заказать с этих портретов копии, в замен сгоревших у меня вместе с домом таких же точно картин Боровиковского. Мне этих портретов было более жаль, чем самого дома, так как они были единственными в своем роде.
Я тогда еще мог думать о таких мелочах и даже строить предположения о близком будущем.
Вечер этого последнего, относительно спокойного для меня, дня прошел обычным порядком. В виду воскресения, посторонних докладов не было, и после долгого промежутка, мы – адмирал Нилов, граф Граббе и я, по предложению его величества, сыграли две партии в домино, но государю, видимо, было не по себе, и мы вскоре разошлись. В понедельник 27 февраля я был дежурным при его величестве. Утром государь отправился, по обыкновению, в штаб, где и оставался необычно долго.
В ожидании выхода государя от генерала Алексеева, я прошел в одну из комнат генерал-квартирмейстерской части, где встретил генерала Лукомского, бывшего тогда генерал-квартирмейстером в Ставке.
Он был, видимо, чем-то очень взволнован и удручен. На мой вопрос, «что нового и что случилось», он ответил, что «на фронте, слава богу, ничего худого, но что ночью получилось известие, что в Петрограде со вчерашнего дня начались сильные беспорядки среди рабочих, что толпа громит лавки, требует хлеба и настолько буйствует, что приходится употреблять в дело войска, среди которых много ненадежных».
Генерал Беляев, бывший тогда военным министром, хотя и успокаивает, что беспорядки будут прекращены, но генерал Хабалов, командующий войсками округа, говорит Другое и просит подкреплений, так как не надеется на свои запасные части.
Была получена и телеграмма от Родзянки, указывавшего, что единственная возможность прекратить беспорядки – это немедленное формирование ответственного министерства.
По имевшимся сведениям, в то время из-за снежных Заносов Петроград был обеспечен продовольствием на восемь дней, а войска северного фронта на пол-месяца. Государь оставался долго у генерала Алексеева и вернулся, опоздав к завтраку, озабоченный. Иностранные представители, вероятно, уже получившие тревожные сведения, были очень смущены, но, видимо, и они надеялись, что беспорядки будут вскоре прекращены. По крайней мере, они это высказывали довольно искренно и убежденно.
После завтрака, около двух часов дня, когда я спускался по лестнице вместе со всеми приглашенными, чтобы пойти на свободный час домой, на нижней плещадке меня остановил с крайне озабоченным видом дежурный полковник штаба, кажется Гюленбегель, с открытыми телеграммами в руке. «Генерал Алексеев» – обратился он ко мне – «приказал передать лично вам эти телеграммы и просит вас, чтобы вы лично же, не передавая никому другому, немедленно же доложили его величеству». На мой вопрос, что это за телеграммы, полковник отвел меня в сторону, к окну, и сказал: «вот прочтите сами, что делается в Петрограде. Сейчас, когда я уходил из штаба, я мельком видел, что получились и еще более ужасные известия».