Связанных полоняников рассаживали на сани. Позабытая татарка-стряпея ковыляла по снегу, быстро и тупо переставляя короткие ноги в шароварах вослед отъезжающим саням, пугливо озираясь на ратных.
— Слышь, ты, стерво ордынское, кому служишь, кому? За татар, за псов, своего русиця губить! Каких молодчов истеряли! Тьфу! — орал кто-то из ушкуйников, уже привязанный к саням, а возница только дико оглядывал на него, полосуя лошадей по спинам.
На снегу в свете утра и зареве разгорающегося пожара, на истоптанном молодом снегу темнела, свертываясь, яркая алая кровь.
ГЛАВА 7
Возы с добром и полоном въезжали в Кострому на полном свету около полудня, когда народ густо табунился на улицах и в торгу. Крепко пахло щами, и у голодных новогородцев разом потекли слюни. Костромичи оглядывали вприщур долгий обоз.
— Кого-та везут?
— А, татей поимали! — доносились незаботные замечания прохожих. Мальчишки бежали рядом с санями, заглядывая в лица.
— А тот-то, тот-то, гляди! У-у, рожа! — Раздался свист, кто-то запустил снежком. Отплевывая снег, ушкуйник скрипнул зубами, смолчал.
— Эгей, кто таковы? — весело окликнул купец в богатой шубе нараспашь, в малинового шелку рубахе, что стал на пути, расставя ноги в зеленых, шитых шелком чеботах с загнутыми носами и красными каблуками, явно новгородской работы. — Не будут обозы зорить! — возгласил.
Олекса Кречет на третьих санях зло выкрикнул в ответ:
— Тебя, что ль, зорили-то? Татар зорили!
И ратник, правивший санями, подтвердил негромко:
— За жукотинский погром по ханскому слову взяты! — И сплюнул в снег, безразлично подергивая вожжой. Купчина остоялся на дороге, ворочая, точно булыгу, в голове новую мысль. Пробормотал:
— Дак… етто…
Ближе к рыночной площади толпа огустела. Уже и кони шли шагом, возничие поминутно окликали, требуя дороги. И что происходит, что деется с толпою подчас? Смотрят со смехом ли, со злобой, с безразличием, которое тяжеле всего, заранее отчуждаясь, отодвигая от себя, и тогда холодом веет от лиц, от взоров, и люди — словно немая, безжалостная стена; а то — со скрытым пускай, но с сочувствием, жалостью, и тогда самому преступнику, повязанному, ждущему казни, все-таки легче дышать, ибо и немое сочувствие
— все же сочувствие, и чуется, что не один ты в мире, как перст, а есть братья твои во Христе, а тогда и смерть сама не столь уже и тяжка. «На миру и смерть красна», — сказано именно про такое: про мир, как про братью свою, а не про ворогов…
Толпа стеснилась. Уже и вплоть к саням стояли, вглядывались в насупленные лица новогородцев, и уже текло по народу:
— Жукотин, Жукотин, Жукотин! — Про жукотинское взятье в исходе лета слыхали все и не то что одобряли разбой, а — не своих грабили-то! В нынешней ордынской кутерьме, когда всяк купец, едучи с товаром, страшится: не то воротишь с прибытком, не то обдерут донага да еще молись Богу, что самого не продали! В нонешней-то лихой поре, поди и поделом им, татарам! И говор, точно шорох весеннего мелкого льда, когда, торопливо поталкивая друг друга, лезут и лезут, торопятся, кружась, с непрерывным шуршанием уносимые стрежнем битые сизые льдинки, что так и называют: не льдом, не битняком, а шорошем, — так вот тек говор промежду людьми, не вырезываясь ясно, но лица светлели, и уже сочувственно заглядывали в очи повязанных любопытные костромские жонки, пока у въезда на площадь чей-то высокий молодой голос, верно — по выговору судя — кого из новогородцев, торговых гостей, не пробился сквозь осторожный шорох людской потаенной молви:
— За татар, за псов, своего, русиця, тьфу!
И — стронулось! Загомонили разом, качнулись, ринули слитной толпой. Кони стали, сани сбились в кучу. Ратники взялись за нагайки, за плети, а тут уже и совали бабы кто калачика, кто молока подносил ко рту повязанного: «Да выпей, родимый!» Уже и с кулаками лезли на княжескую сторожу:
— Не замай, псы! Вместо того чтобы татар зорить, тьфу! Псы, как есть!
И чей-то основательный голос, басовитый, громкий, покрыл уже грозно сгустившийся ропот толпы:
— Етто не дело — християн православных бусурманам выдавать! Ино дело товар, а за молодцов мог князь и серебром откуп дать!
И уже с плачем, с воплем: «Родименькие! За што! Соколики вы наши!» — лезли бабы, осатанев, руками отводя вздетые копья сторожи, совали снедь, и уже где-то в хвосте обоза к мигнувшему, отчаянно глядючи, ушкуйнику подскочил какой-то проворный ясноглазый посадский, полоснул ножом полуперетертое вервие, и освобожденный новогородец, безоглядно рванувши, с размаху, как в ледяную воду, нырнул под отчаянный свист и ругань в толпу, и только струистым колебаньем голов отметилось бегство ушедшего от смерти молодца.
И уже невесть что бы и створилось, не появись на площади сам великий князь Дмитрий верхом в сопровождении бирючей, «детских» и дружины, которая тут же ринулась отшибать народ от возов, помогая охранникам навести порядок и препроводить повязанных ушкуйников на княжеский двор.
Дмитрий Константиныч, высокий, сухой, кричал, гневал, белый его конь задирал морду, роняя клочья пены с отверстой пасти, грудью, золотою чешмой, сверкающей сбруей шел на толпу. Князь в алом опашне грозил плетью, грозно поводил очами. А за Дмитрием, придержав коня, в дорогой русской собольей шубе высился, сидя на коне, как на столе княжеском, татарин (руки в перстнях, мохнатая шапка седых бобров закрывает лоб) и не шевеля бровью, с каменным плосковатым ликом глядел на мятущуюся толпу русичей, на полоняников, коих урусутский князь добыл по ханскому слову, на возы с товаром… Глядел и не шевелил бровью, точно истукан, точно каменная баба степная. Князь служит хану — все хорошо! Все как должно быть! И пусть он кричит, и ругает, и грозит плетью русичам, на то он и князь, подручник, слуга. Всё хорошо! Здесь, на Руси, порядку больше теперь, чем в Сарае, где уже устали убивать ханов одного за другим…
Площадь пустела. Отхлынувший вал горожан оттесняли к тыну, к купеческим лавкам. И Дмитрий остановил коня, сердито глядя поверх голов на едва укрощенное море людское.
И тогда встал Гридя Крень. Встал со связанными назади руками, крикнул:
— Княже! Слышь! Митрий Кстиныч! — Отмотнул головою ратнику, ухватившему было его за плечи. — Слышь! Ты! За твово батьку Новгород Великий в Орде стоял, а ты цьто?! Кому служишь, ентим, что ль?! — кивнул в сторону татарина. И князю («Все одно пропадать, дак выскажу напоследок!») кинул: — Пёс ты и есть! Шухло! На татар бы рати повел, коли ты великой князь володимерской! Стойно Михайле Святому! А ты? Вместо того чтобы Сарай зорить — своих, русичей, выдавать бесерменам! Кто ты есь после того? Стерво татарское! Пес приблудный! Пес! Пес! Пес!