Еска подумал, сплюнул:
– Я-то пойду! Я и в ноць пойду. Ребят жалко!
– Ну, беды-то не кличь! – решительно остановил Фома, которому не терпелось, подкинув армяк, опустить голову на лавку и унырнуть в сон – такою дурью кружило похмельную голову. Мужики отвалили от старшого.
Кто-то из ратных, уставя локти в стол, затянул хрипло в это время ихнюю, волжскую, и – не стало уже поры на говорю. Приподымались, битые, кто с заскорузлой тряпицею на голове, кто с подвязанною рукою, старые и молодые, приставали к певцу, подымая на голоса торжественный, чуть печальный напев. Песня ширилась, крепла, лица становились строже.
Замерли татарки, со страхом и обожанием глядя на осурьезневших суровых молодцов, затихли ясыри, бубнившие что-то свое за дощатой перегородкою.
Ой ты, Волга, ты ма-а-ать широ-о-окая, Молодецкая воля моя-а-а-а!
Крень тискал плечи приятеля, пел всею душою, взахлеб, очи аж прошибло слезою.
– Пожди до утра! – начал просить он, завидя, что Еска стал обряжаться в путь, едва мужики кончили песню. Но тот лишь отмотнул головой, сосредоточенно пересчитывая серебряные кругляши, слитки и обрубки шейных гривен, которые пересыпал из подголовника внутрь кожаного двойного ремня, прикидывая что-то на пальцах. Потом оделся, туго затянул тяжелый пояс, вздел овчинный зипун, низко нахлобучил шапку, сказал сурово:
– Долю мою в товаре, коли что, возьмешь за себя!
Ляд пошел было к выходу, но остановился и вдруг притиснул Гридю к себе, горячо, взасос поцеловал в уста:
– Бывай! Пронесет – свидемси!
На дворе, куда Крень вышел проводить друга, уже стемнело и вьюжило. По-над Волгою несло мерзлой крупой. Ляд приладил мешок на спине, морщась от снега (у самого шевельнулась грешная мысль: не дождать ли утра? Но отогнал, знал, ведал, многажды уходя от смерти, что надобно верить предчувствию, а не ленивому телу, которое всегда жаждет одного: покоя, тепла и жратвы, и поддаться которому на путях – это почти наверняка погинуть). Он подвязал широкие лыжи – ничего не видать было в седом, прошитом струями снега ночном мороке – и, пригнувшись, нырнул в холодную жуть. Скрип и шорох лыж потонули в метельном вое и свисте. Ни огонька, ни звука живого в тоскливом пении ночного ветра! Крень, издрогнув, перевел плечами, матюгнул:
– Кому надо лезть сюда в эдакую ночь! – Отворил дверь и с облегчением погрузился в душное тепло хоромины.
Упившиеся молодцы повалились кто где – на полу, на соломе, по лавкам, ухватив в охапку татарок-полоняночек. Молодецкий храп наполнял избу. Крень постелил в потемках зипун, невзначай нашарив чью-то голую ногу, и скоро заснул тоже. Скудно чадил еле видный огонечек самодельной лампадки под одиноким образом Николы-угодника. Сторожевые, тоже вполпьяна, дремали, переминались на морозе, опершись о рогатины. Дальней сторожи, по беспечности гулевой, ушкуйники не выставили вовсе.
Не знали, не ведали молодцы, что недавно во Владимир ко князю Дмитрию по жалобе жукотинских князей прибыли из Орды, от нового заяицкого хана Хидыря трое важных татаринов – Уруч, Каирбек и Алтынцыбек и потребовали возмещения убытков, а также поимки и выдачи виновных в жукотинском погроме и что новый великий князь, опасаясь за свой престол, уже неделю назад согласился исполнить ханское повеление.
Глава 6
Снег на улице валил все гуще и гуще, заметая следы, скрадывая шорохи. К утру намело так, что настывшая дверь молодечной с трудом открывалась наружу и очередные сторожи, ленясь разгрести снег, боком пролезали в жило.
Ветер утих на заре, но все заволокло, точно дымом, морозною мгою. Во мгле глухо протопотали кони. Не скрипели сани, не визжали полозья на молодом пушистом снегу, и сторожевые, дремавшие у избы, даже не поспели схватиться за рогатины, как на них из мглы навалились, крутя руки назад, княжеские дружинники.
Дверь молодечной попросту сняли с подпятников. Внутри избы створился ад: очумелые со сна, с похмельными головами ушкуйники искали впотьмах порты, оружие, визжали татарки, свой бил своего. Фома, на плечах которого повисли враз четверо суздальцев, рыкнув, раскидал кметей, вырвал широкий нож – запахло кровью, но острый удар копейного лезвия в живот разом лишил сил новогородского богатыря. Кровь с бульканьем выходила из раны. Фому повело. Он падал, заваливаясь, рыча, пытаясь слабнущими пальцами оторвать от себя вражеские руки, мутно глядя гаснущими глазами, как брали растерянную вольницу, вязали молодцов, вели ясырей… Бормотал:
– Мой грех! Ни за цьто погубил дружину! Ляд правду баял… Во слух не взял… Простите, други, за ради Христа! – Одинокая слеза скатилась по щеке Фомы. Он задышал хрипло, кровь хлынула горлом, и очи замглились смертною истомой. Владимирцы, проволочив по полу, выпустили из рук тяжелое тело, уложили прямь дверей. И плененные новогородцы, подталкиваемые в спину древками копий, коротко взглядывали, переступая, на своего атамана, погинувшего и погубившего братью свою…