Теперь Митяй, шумно вздыхая, изредка взглядывает в сторону митрополита Алексия, пошевеливает руками, все не ведая, как ловчее уложить крупные длани с драгим золотым перстнем на левой руке, и тихо негодуя суровому невниманию митрополита.
Иван Мороз, Иван Дмитрич Красный-Зернов, Андрей Одинец, Александр Всеволож сидят тесно по лавкам, вперяя очи в князя. В самом углу Дмитрий Боброк. Давеча Дуня намекнула Дмитрию, что Боброк вдовец, а Нюша, сестра Дмитрия, уже на выданье, и великий князь, мгновеньями отвлекаясь от дела, разглядывает по-новому чеканный лик волынского воеводы.
– Женишь на Анне, верный из верных будет тебе! – сказала давеча Дуня, и теперь Дмитрий, хмурясь, исподлобья, украдкою изучает возможного своего шурина. Красив! И не сказать, чтобы стар! Поди, Дуня с сестрой уже и промеж себя сговорили!
– Одним махом кончить войну! – произносит вслух Иван Мороз. Боброк молчит, хмурит густые брови. Ему затея не по нраву, хотя и отрекаться от нее смысла нет. Федор Кошка не стал бы баять пустого.
Алексий взглядывает исподлобья, медлит. Взгляд его строг, но он тоже не думает сказать «нет» и озабочен лишь тем, где взять эдакую прорву серебра. Десять тысяч! Москву из камени построить мочно и всю рать заново вооружить!
– Десять тысячей серебра! – раздумчиво повторяет Зернов. – Ежели всех бояр упросить…
– Стефан Комнин обещает заем от греческих гостей-сурожан в четыре тысячи! – строго отвечает Алексий, сверкнув взором, и вновь склоняет сухую лобастую голову.
– Заемное серебро дорого, да и не достанет все одно! Ежели объявить бор по волости? – предлагает Александр Всеволож.
– Народ оскудел! – твердо и кратко возражает Иван Мороз. Тяжкий прошедший год и дань, которую собирали, дабы удоволить княжеских должников прошлою осенью, помнятся всем.
Окольничий Тимофей Вельяминов яро ерошит волосы.
– Посад надобно потрясти! Не может того быть, чтобы не набрали! Ты как, Василий? – обращается он к брату. Тысяцкий смотрит, думает, с хрипом выдыхая воздух из больной груди. Чуется, что он уже «там» и больше слушает себя самого, чем окружающих. Но и он, пересиливая немощь плоти, склоняет багровую шею.
– Тысячи две на посаде соберем! – говорит, подумав. И тоже – не ведая явно иной неудоби, а токмо трудноту насущную от тягостей недавнего литовского разора и летошнего голода.
– Сколько может дать церковь?! – спрашивает Митяй, на сей раз заставив митрополита взглянуть на него.
– Церковь – даст… – Алексий обжигает мгновенным взором своего супротивника и вновь потупляет очи. Все московские великие бояре ведают, что об ином владыку спрашивать непристойно, один Митяй все еще этого не может постичь.
Дмитрий растерян. Поворачивает то к тому, то к другому широкое лицо с пятнами лихорадочного румянца, выступающими всегда, когда князь взволнован или гневен. Он так был горд недавним стоянием у Любутска! Так радовал победе, тому, что сам грозный Ольгерд отступил перед ним! И теперь бы начать отбивать у Михайлы по очереди великокняжеские города… А ему предлагают неслыханное, ни на что не похожее дело, скорее торговую сделку, пристойную хитрым грекам или настырным генуэзским фрягам, а не ему! Но и Боброк не возражает, и старый владыка мыслит согласно с прочими… И, как это было когда-то при Калите и Узбеке, вновь ратную силу, кровь и осады городов должно заменить тяжелое русское серебро. (То самое, перенять которое у него, Дмитрия, хочет Михайло, разграбивший Торжок!)
– Десять тысячей! – повторяет Андрей Одинец.
– Десят тысячей… Ежели каждому из бояр… – осторожно начинает Федор Свибло (князю помочь надобно всяко, и нелепо держать в сундуках то, что – вынутое из них – обеспечивает полноту власти).