Выбрать главу

– Ищем, чем черную остановить! – сказывал Кузьма, вздыхая, когда они шли назад через двор. – Мыслю, однако, не все возможно человеку, в ином положен предел жестокий, и тут бейся не бейся… А иного не измыслишь, кроме как – молитва и пост! Мнихов, поглянь, все же меньше мрет, нежели мирян.

Микула подымался вслед за Кузьмою по лестнице, все еще ощущая запахи адского варева, верно, приставшие к платью и волосам, так и не понимая до конца, был ли тот, черный, целителем из иной земли, колдуном ли, али самим нечистым, коего Кузьма, связав молитвою, обязал работати на христиан. С удовольствием принял предложение Кузьмы омыть еще раз руки, лицо и бороду. Только тогда мерзкий запах несколько отошел от него. В доме родительском тоже собирали травы и зелья варили, но такого он у родителя-батюшки не видывал никогда.

За столом были только свои, домашние. Кроме семейных, лишь дядин духовник да Кузьма.

Дядя вольно сидел, полуразвалясь на лавке, в расстегнутой полотняной чуге, открыв густо шитую шелками грудь рубахи белого тонкого полотна, небрежно вытирал пальцы о разложенный по краю стола рушник. О посыле в Суздаль речи не было. Разговор шел все о том же: о травах, стихиях, из коих составлены мир и человек, о причинах болезней, о том, что добрый врач «естеству служитель и в болезнех сподвижник» и что природе надобно помогать, а не перечить ей. Коснулись и того, почему отмечают третины, девятины и сороковины по покойнику, и Микула с удивлением узнал, что в дядином терему совсем не чтут «Диоптру», по каковой указанные дни объяснялись явлениями Христа ученикам своим в третий и девятый дни и вознесением его на сороковой день на небо.

– Яко семя, убо в утробу женскую вошедшее, – принялся объяснять Кузьма, – в третий день пременяется в кровь и живописуется сердце, в девятый же день сгустевается в плоть и составляется в уды членовы, в сороковой же в видение совершенно воображается, – он отложил вилку и поднял указующий перст: – Тако же и после смерти обратное творению ся совершает: в третий день изменяется человек, в девятый же раздрушается и сливается всяко сохраняему токмо сердцу, а в сороковой же и самое сердце раздрушается. И энергии истекают в те же дни и часы! Сего ради третины, девятины и сороковины творят умершим.

Микула оборотил недоуменный взор к духовнику, но тот, помавая головою и прожевывая кусок стерляди, подтвердил:

– Тако!

– А как же в «Диоптре»… – начал было Микула.

– Истекающие энергии! – прервав его на полуслове, вновь поднял палец Кузьма. – Те самые, о коих отец Палама бает! Пото и Христос являлся верным в указанные дни! А в сороковой день силу его, исходящу из ветхой плоти, стало возможно зрети учеником!

– А Фома Неверный? – решился все же возразить заинтересованный всерьез Микула.

– Энергиями, истекающими на нь, создана всякая плоть! – строго отверг Кузьма. – Зри окрест! Все земное, тварное тою же силою создано!

Дядя Тимофей только посмеивался, накладывая себе и придвигая племяннику новые куски севрюги.

– Ешь! Да слушай! Гляди, и сам поумнеешь, тово!

А Кузьма с духовником тем часом заспорили, что надобно есть в весну, лето и осень, и что подобает теперь, и не надобно ли уже отврещись от многая рыбы, поскольку в летнюю пору умножение черной желчи предстоит и надобно очищать утробу питием трав и воздержанием…

Тимофей Василич лишь подмигивал племяннику и накладывал себе в тарель еще и еще. Юный сын Тимофеев, Семен, сидел опрятно, в речи старших не лез, но слушал, видимо, в оба уха, и потому, захотев отрезать себе еще жирной рыбы, смутился и начал поглядывать то на отца, то на духовника с Кузьмою.

– Ешь, сын! – поощрил Семена отец. – Объядения избегай, а иное тебе пока не грозит.

– Как батька? – отнесся наконец насытившийся Тимофей к Микуле. – Покос-от не проворонят у ево?

– Сушь! – отмолвил Микула. – Трава худа.

– Я дак своим велел и вовсе верхних пожен не трогать, – отозвался Тимофей. – По кустам да по лощинам, по сыри, больше наберешь! Где лонись была крапива жигучая да мокредь, ныне травы добрые выстали. Земля-матушка – она тоже свое знает паче нас с тобой!

Кузьма с духовником, позабывши уже и про снедь, перешли тем часом на кровопускания и спорили, когда надобно отворять кровь, и кому, и откуда. Тимофей махнул рукою, вставая из-за стола:

– Пошли, племяш! Всего не переслушаешь тута! – И уже когда проходили во внутренние горницы, на пороге изложни, оборотясь, строго вопросил: – Ехать-то готов?

– Готов! Когда? – живо отозвался Микула.

– Седни в ночь, – сказал Тимофей. Подумав, поправился: – До свету выехать надобно. У меня и ночуй. Холопам накажешь, не умедлили б с зарею!