Это можно понять… Конечно. Они так хотят понравиться любыми неуклюже-детскими способами, чтобы вдруг шевельнулось во взрослой душе сострадание, которое было бы способно, опрокинув все доводы здравого смысла, позволить этим детским рукам обнять надежную шею и сказать спасительное «мама». Это слово, циничным запретом запечатавшее губы отверженных малышей, трепещет непроизнесенное, уродует детские лица страданием и болью.
Это можно понять… Нельзя понять другое. Где они, те, кто произвел их на свет? Что это за мука отречения от своего ребенка? Как можно, изведав ее, суметь когда-либо растянуть губы в улыбке или посметь посягнуть на чью-то любовь? Это понять нельзя…
— Шапка-всевидимка, значит? — переспросила я мальчика, который неуклонно продвигался задом наперед в мою жизнь. — А если такая уж она всевидимка, пусть хоть одним глазком подсмотрит, что сейчас поделывает девочка Наташа Самсонова из 1 «А»?
Мальчишка лукаво сощурил свои беспокойные глаза, и сразу ушло взрослое выражение, оставив на лице обычную ребячью проказливость.
— Она слишком всесильная, чтобы размениваться на один глазок! — торжественно провозгласил мальчишка и, нахлобучив совсем на уши шапку, доверительно зашептал мне словно по секрету: — Ты мне только напомни, что это за Наташа? Как хоть она выглядит?
— Это та самая Наташа, которой недавно делали очень сложную операцию, — уточнила я тоже шепотом, с опаской поглядывая на шапку. И уже в полный голос прибавила: — А ты уверен, что можешь называть меня вот так сразу на «ты»?
Мальчишка удивился моему вопросу и, распахнув снова свои глаза, быстрым сосредоточенным взглядом опять словно что-то проверил в моей душе.
— Я уверен. Я тебя откуда-то знаю. — Он отвел глаза и пробормотал: — Значит, беленькая такая, у нее еще шрам над бровью. Она?
— Она, — подтвердила я. — А как же так может быть, что ты меня знаешь, а я тебя нет?
— Тебе так кажется, — уверенно ответил мальчишка, сразу поселив какое-то сомнение в том, что я его не видела раньше, и попросил: — Помолчи секунду.
Он прикрыл глаза пушистыми светлыми ресницами, сосредоточенно сдвинул брови к переносице, так что между ними образовалась твердая продольная складка, стиснул нижнюю губу зубами.
— Она сейчас… чистит апельсин… на ней голубое платье… кофта, то есть голубая… — монотонным хриплым голосом заговорил мальчик.
Я совсем было приняла его слова за условие новой игры, вместо шапки-всевидимки, но, увидев, как бледность на лице ребенка вытесняла остатки румянца, почувствовала, что мне становится страшно.
Интуитивно подыскав единственно верную интонацию, я тихо попросила:
— Хватит, спасибо тебе. Давай все же познакомимся. Как тебя зовут?
Какое-то мгновение мальчик молча смотрел на меня отсутствующими глазами, потом коротко вздохнул, словно выпроваживая из себя эту отрешенность, и протянул мне руку в мокрой варежке:
— Гена. Геннадий Крылов.
— Я тебя раньше не видела, — начала я, но тут же поспешно поправилась, — в этом интернате в смысле никогда не видела.
Слабая понимающая улыбка зафиксировала мою оплошность. Он пояснил:
— Две недели назад перевели из другого интерната. Тот расформировали… Учусь в пятом «Б».
— То есть как расформировали? А ваши воспитатели? Вы же привыкли… А твои друзья?
Гена сочувственно обвел долгим взрослым взглядом мое взволнованное лицо.
— Нам не привыкать. Значит, мы остановились на том, что я — Гена. Не крокодил.
— Ольга Михайловна, — представилась я. И тут же поправила себя под его внимательным взглядом: — Ольга…
— Ольга, — подтвердил мальчик, — это точно.
Что для него было точно, я так и не поняла, как и не понимала, в каких тайниках его неведомой души состоялось наше знакомство. Я-то его никогда не знала, хотя почему-то уже сомневалась в своей уверенности.
— Как ты сказала? Мука отречения? — Глеб сухо рассмеялся. — Это твое актерское, эмоциональное восприятие. На самом деле все гораздо проще.
— Проще?
— Ну не то что проще, но…
— Нет, ты сказал «проще». Сам только что сказал! А совсем недавно с таким пылом и темпераментом выступал в газете. Что во всем в жизни ощущается тенденция к упрощению. Но пусть это не коснется ребенка! Как долбал акушеров, которые позволяют себе привыкать к своей высочайшей святой миссии и принимают зачастую роды без обостренного чувства ответственности. А разве то, о чем я говорю, касается ребенка не впрямую? Что ты думаешь? У твоей жизненной позиции, как и у всего на свете, есть своя обратная сторона. Ты сутками священнодействуешь над своими больными, но оттого, что ты сам себя отрезал, изолировал от другого мира, ты себя обкрадываешь.