— Но откуда он у тебя? — спросила она в конце. — Судя по твоим словам, его должны иметь лишь дети Пенелопы, и Линаралла, поскольку она — дочь Лираллианты.
— Не уверен, — уклонился я от ответа. У меня были подозрения, но я пока не готов был их рассмотреть. Роуз сжала губы, зная, что я недоговариваю, но промолчала. Затем она поёжилась, и потёрла плечи. Шедший со стороны океана бриз холодил.
В обычной ситуации я просто создал бы вокруг нас сферу с тёплым воздухом, но я хорошо понимал, каким опасным мог быть этот мир. В этом месте он мог казаться безопасным, но я не собирался этому доверять. Вспомнив о своих мешочках, я открыл самый крупный из них, и осторожно вытащил оттуда одно из самых хитрых моих приспособлений — большое шерстяное одеяло.
Оно не было зачарованным, и в нём не было ничего особенного. Но, учитывая обстоятельства, сейчас оно было самой ценной из моих вещей. В прошлом меня обвиняли в паранойе. Мои особые мешочки были наполнены всякой всячиной для использования в маловероятных ситуациях. Большая часть этих предметов была зачарована, зачастую в целях вершения насилия, но я также выделил место для вещей типа одеяла, и годами оставлял их нетронутыми.
Порывшись в сундуке, с которыми был связан мой мешочек, я нащупал бумажный свёрток. Я с надеждой вытащил и его тоже. Это был сушёный брикет походного хлеба. Передав одеяло Роуз, я развернул бумагу, но, к моему разочарованию, хлеб оказался заплесневелым. Такова была судьба даже самых лучших продуктов долгого хранения, оставленных лежать десять лет в тёмном месте. Я сделал себе мысленную пометку создать маленький стазисный ящик, поместившийся бы в сундуке, чтобы хранить еду бесконечно долго.
«Когда я в следующий раз окажусь выброшенным на незнакомый берег, это не станет проблемой», — пообещал я себе, тихо посмеиваясь.
— Что такое? — спросила наблюдавшая за мной Роуз.
— Просто посмеиваюсь про себя, — признался я. — Я думаю о том, чем запастись на случай, если ещё раз потеряюсь в глуши.
Роуз махнула руками на окружавший нас пляж:
— Сейчас это не кажется такой уж странной мыслью.
— Пенни всегда говорила, что я — параноик, — сказал я ей.
Она покрепче завернулась в одеяло:
— Где ты его взял?
— Пенни купила его для меня.
— А твои плесневелые сухари?
Я пожал плечами:
— Пенни.
Роуз бледно улыбнулась, и в уголках её глаз появились морщинки:
— Не думаю, что она считала тебя параноиком. Ей просто нравилось тебя подкалывать. — Она понюхала одеяло, затем отцепила от него нечто, похожее на несколько сухих веточек. — Лаванда?
— Ага, — ответил я, и мой взор затуманился. — Она сказала, что в сундуке оно станет затхлым, поэтому уложила вместе с ним лаванду, чтобы поддерживать свежесть. — От воспоминаний об этом у меня сжалось горло, и я склонил голову, уткнувшись лицом в колени. Последние несколько дней я беспокоился только о том, чтобы прожить неделю, но сейчас, когда солнце грело мне волосы, а лицо обдувал свежий бриз, всё навалилось на меня разом. Я пытался сдержать слёзы, но несмотря на мои усилия, мои плечи начали сотрясаться.
Роуз накинула конец одеяло мне на плечи, притянув меня к себе, и закутав в мягкую шерсть. Она ничего не говорила, и даже не пыталась меня обнимать. Она была вдовой достаточно долго, чтобы знать, что словами тут не поможешь, а объятия другой лишь усилят боль от тоски по моей жене. Вместо этого она сидела рядом со мной, крепко укутав нас в одеяло, и положив ладонь мне на спину.
И я был благодарен за это.
Когда моя буря миновала, а щёки высохли, она сказала, глядя на волны:
— Полностью это не пройдёт никогда. Порой у меня проходят недели или даже больше без всяких происшествий, а потом что-то напомнит мне, и всё возвращается, почти с такой же болью, как в первый день. Это может быть что угодно — запах кожи, или очертания отбрасываемой деревом тени. Старые воспоминания оживают, и я внезапно теряюсь.
У меня ныло в груди:
— Как ты это выносишь?
— Никак, — ответила она. — Поначалу я делилась горем с детьми. Это казалось естественным. Они тоже горевали, и я хотела, чтобы они помнили. Но они были маленькими, и со временем их воспоминания о нём потускнели, а в месте с воспоминаниями ушло и горе. Я наконец осознала, что делаю им только хуже… они шли на поправку, а я лишь заново открывала старые раны, поэтому я перестала показывать им свою тоску. Я закрывалась в своей комнате, и оставалась там, пока та не проходила. Шли годы, и я убедила себя, что я в этом одна. Память о Дориане была моей ношей, и я считала, что если сброшу со своих плеч эту печаль, то получится так, будто Дориана никогда и не существовало.