Вот какая история стала прологом интенсивной индустриализации данного энского района.
2.
А теперь отъедем назад. В 1917-й год. Понимаю, что в жанре повествования это не очень-то принято, но нарушим традиции ради связного рассказа.
Роковой для России год этот застал штабс-капитана Александра Вересковского в военном госпитале губернского города Смоленска. Угодил он туда в июне, не упав вовремя от огня австрийского пулемета. Мог упасть, но заставил себя не делать этого. Вообще не любил при солдатах осторожничать, но главное — уже фронты разваливались, уже солдаты в атаки бежали с неохотой, уже офицеры после отказа государя ни во что не верили. Кто — в победу русского оружия, кто — в восстановление монархии, а кто — вообще. Не верил вообще ни во что, безадресно не верил, потому что все ему в окопах надоело, и это представлялось Александру особенно зловещим предзнаменованием.
— Оставьте, господа, — говорил он в Офицерском Собрании. — Россия обречена на монархию несмотря на то, что иногда ее монарха зовут Борисом Годуновым. Ну, поорет Россия, постреляет, пожжет, пограбит, а потом все равно восславит очередного батюшку царя.
— Кого, капитан, кого? Михаил отказался от скипетра, цесаревич мал и безнадежно болен.
— Может, родственников из-за границы пригласить?
— Да нет, уж. Своего искать надо.
— Горластого социал-демократа.
— Керенского, что ли?
— Что вы, господа офицеры? Россия ненавидит интеллигенцию, так что скорее согласится на любое пролетарское происхождение.
— Ну, вас-то как раз солдатики любят.
— А я из воинов, а не лавочников. И тайком под одеялом офицерский паек не жру. Я его слабосильным отдаю, как то предками было заведено, а сам ем из солдатского котла.
Смертельно уставший на долгой, грязной, бессмысленной войне никого любить не может, потому что для любви нужны силы, а их уже нет, исчерпались они ковшом кровавым. Александр об этом знал, не обманывался, но — верил в своих солдат и берег, как мог. Как предки завещали. И потому-то перед пулеметом не упал: командирский пример на солдат действует, как неизбежность. И они не испугались, а наоборот, в ярость пришли. И пулеметчика гранатами забросали, и в окоп ворвались, закрепились, и санитарам время дали, чтобы командира вытащить.
За этот бой он получил последний орден. Но не последнюю награду, о чем, естественно, еще не догадывался.
Из госпиталя его выписали в конце сентября, но не на фронт, а в офицерский резерв, обязав раз в неделю ходить на перевязки и осмотр. Не он один на эти процедуры ходил, зато первым отметил процедурную сестру милосердия. Так их исстари на Руси называли, но когда милосердие себя до донышка исчерпало стали именовать сестрами медицинскими. Чтобы еще с какими-нибудь сестрами не спутали, что ли.
Назвать сестру милосердия красивой или даже хорошенькой было бы затруднительно. И скулы чуть выше положенного залезли, и носик подкачал, и фигурка не статуэтка, как говорится. И все же в ней что-то было. Что-то необыкновенное, прочное что-то. Вглядеться следовало, и Александр вгляделся не окопным истосковавшимся взором, когда все женщины становятся прелестными, а отдохнувшим, что ли. Или ухом, уже достаточно привыкшим к шуршанию юбок за время постельного режима.
Словом, звали ее Аничкой, и это Александру понравилось. Что так по-домашнему зовут: не Анечка, а Аничка.
— А меня — Александром.
— Вы — господин капитан, — Аничка мило улыбнулась.
И он улыбнулся.
— Вы — местная?
— Смолянка.
— А я никогда в Смоленске не был. Госпитали чёрт-те где, извините. То есть, на Покровской горе.
— Весь Смоленск — на юге. За Днепром. Там — крепость и очень красивый центр самого города.
— Если бы вы согласились быть моим гидом.
— С удовольствием. Послезавтра, если вам удобно.
— Благодарю, мадемуазель Аничка.
— Подцепил? — усмехнулся сосед по комнате. — Она, между прочим, дочка патологоанатома.
— Я не суеверный, поручик.
Через день он нанял коляску и заехал за Аничкой в условленное место. День был солнечным и задумчиво тихим — не вздрагивали даже начавшие наливаться бронзовым цветом листья кленов. И яблок еще не собрали, и торчали те яблоки через заборы нестерпимо сочными боками, и оскомины не вызывали.
— Смотрите, какие яблоки искусительные, — сказал штабс-капитан. — Вам бы мне хоть одно протянуть, Ева.
Ева, то бишь, Анечка промолчала.
Спустились вниз, к Рыночной площади, где привычно шумели вокзалы, пересекли Днепр и через пролом в крепостной стене въехали на Большую Благовещенскую..
— Влево уходит улица на Рачевку, — поясняла Анечка. — Там теперь лесосплав, плоты сплачивают и буксиром тащат до Рославля. А когда-то там протекала река Смядынь, на которой изменник повар зарезал несчастного князя Глеба.
Возле огромного собора толпились прихожане, нищие, беженцы, бродяги. А дальше улица круто взяла вверх, лошадь перешла на шаг, и ее шустро обогнал маленький звонкий трамвай.
— В нашем городе был пущен первый электрический трамвай, — не без гордости объявила Анечка. — Зимой обычная конка не могла подниматься по этой крутизне. Лошади падали.
— А почему трамваи вниз скатываются пустыми?
— Дешевле, — улыбнулась Анечка. — Горожан до Днепра и ноги донесут. Левее Большой Благовещенской идет параллельная улица, которая называется Резницкой. Папа говорит, что ее прозвали так потому, что по ней текли реки крови, когда поляки ворвались в город, который оборонял боярин Шеин. А это — женская гимназия, в которой я училась…
Анечка смущалась, и поэтому болтала без умолку. А Александр поймал себя на том, что старательно запоминает все улицы и переулки, о которых она рассказывает. Почему? Инстинкт боевого офицера, что эти знания когда-то понадобятся ему?.. А ведь — понадобились…
— … А это — центр Смоленска: видите часы? Это знаменитые часы, от них отмеряют все расстояния, а под ними назначают свидания. Направо уходит Кадетская, улица вечерних прогулок с дамами и тросточками. Но мы сначала поедем прямо. К Молоховским воротам.